Ольбик Александр
Крымская Соната

Lib.ru/Остросюжетная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
 Ваша оценка:

  Александр Ольбик
  
  КРЫМСКАЯ СОНАТА
  
  Повесть
  
  Наверное, все южные аэропорты мира источают одинаковые запахи: смесь керосина и сгоревшего масла, накаленного солнцем дюраля, и всепроникающего аромата цветов. Сколько их здесь на 45 параллели: левкоев, роз, дымчато-синих глициний, да тех полевых, что сами, без всякого вмешательства со стороны человека, растут одинаково буйно и на бровках тротуаров, и на краю шоссейных дорог, в старых заброшенных палисадниках и в новых, только-только обжитых, скверах. И наступает благословенная пора, когда царство цветов в Симферополе восходит в свой прекрасный зенит, когда даже ветер, ду-ющий со стороны аэропорта, ничего кроме весны не несет.
  Берестов, как только вышел из самолета и полной грудью вдохнул теплый ароматный воздух, ощутил в себе что-то неладное. Его вдруг охватило такое чувство, как будто еще мгновение и земля под ногами разверзнится и он, прощаясь с жизнью, полетит в раскаленное чрево
  матери-земли.
  Он остановился, опустил на бетонку чемодан и тут же присел на него. Камень отдавал зноем и Берестов, сняв пиджак, полез в карман за лекарством.
  "Видно, дает о себе знать смена климатических поясов", - подумал он и, чтобы быстрее придти в себя, разжевал одновременно две таблетки нитроглицерина. И то ли они помогли, то ли организм стал отзываться на покой, только напряжение в груди и слабость в ногах стали отдаляться. И уже новым взглядом он окинул панораму аэропорта - застывшие в пляшущем мареве самолеты, пеструю толпу людей, разморенных и отягощенных разной поклажей, устре-мившуюся в проходы аэровокзала.
  Берестов гоже поднялся с чемодана, взял его в руку, и с перекинутым через плечо пиджаком направился искать выход в город.
  "Сколько же лет прошло, - размышлял он, - сколько годков я не был в этом городе? С1962 года - считай, сорок с хвостиком". И пока он шел в сторону стоянки таксомоторов, в его памяти медленно начала про-кручиваться черно-белая лента жизни. И когда он вышел из тени аэровокзала на залигую солнцем асфальтовую дорожку и направился по ней к стоящим невдалеке машинам, память продолжала вертеть и вертеть шустрый ролик воспоминаний. Вернее, она повторяла то, что всю жизнь ему виделось наяву и во сне, в самые постылые часы жизни и в редкие минуты благодати..
  В самолете, в Симфе-рополе и по дороге в Ялту Берестов готовил себя к встрече с прошлым, которое представлялось ему то миражом, то прекрасным перезвоном, а то пепелищем навек оставленного отчего дома. Он возвращался в места своей молодости - в места, где страдал, боролся и любил.
  
  
  * * *
  
  Покой мой в противотуберкулезном санатории "Кипарис" кончился. Позади остались беззаботные вылазки в горы и к морю, бильярд. шахматы - словом, все то, что составляет досуг выздо-равливающего молодого пария, не обремененного ни угрызениями совести, ни изматывающим душу при-страстием к вину пли привязанностью к женщине. Стоп! Именно это со мной и произошло.Первые дни нашего знакомства были омрачены твоей обострившейся болезнью. Из своего небольшого опыта тубика я знал, что самое страшное в нашем недуге - его не-остановимый бег. Попри-держать, стабилизировать распад - значит, повернуться на градус к жизни. А ты, судя но всему, относилась к числу тех неудачников, кто надолго отвернулся от нее. И в этом было мое отчаяние.
  После твоего "заходите", я стал наведываться к тебе в палату. Я заметил, что у людей, подверженных дли-тельным заболеваниям, очень естественно создаются мостки общения, не отягчающие стороны. Это получается как-то само собой, в духе цеховой солидарности. Не было, в этом смысле, исключением и паше с тобой знакомство. То я читал для тебя вслух "Семью Будденброков", то ты, включив магнитофон, и вручив мне томик стихов, заставляла меня читать Есенина или Блока, которые звучали в моем исполнении так. же, как если бы реквием Моцарта начали вдруг исполнять на пиле или на пионерском горне.
  Однажды; во время "литературного часа", ты внезапно закашлялась, потянулась было к плевательнице, стоящей па полу, возле тумбочки, но в какое-то мгновение быстро отдернула руку. Стеснялась меня. На нижней губе показалась гранатовая капелька. Я протянул тебе свой платок, заверяя, что он чистый. Я отвернулся, а ты сделала то, что тебе нужно было сделать.
  Ты откинулась на подушки и тихо, едва ли громче шелестящих за окном платанов, произнесла: "Ты не пугайся, это пройдет". Я не знал, что в ту минуту предпринять, куда кинуться за помощью. И, видя мое метание по палате, ты добавила: "Не паникуй, это не в первый раз".
  Но я с этим мириться не желал. После того, как медсестра сделала тебе укол, я отправился к твоему лечащему врачу. Когда я к нему летел, меня переполняли страх и тоска. И солнце, нестерпимо яркое и животворное, в те минуты казалось мне злой издевкой.
  - А почему вас интересует здоровье именно этой больной? - спросил меня твой врач Александр Николаевич Старков.
  - В силу личных обстоятельств... Но дело, как вы понимаете, не во мне - я практически здоров. У нее кровотечение, она уже не встает с кровати.
  Врач сидел у открытого окна, и его рука с зажатой между пальцами папиросой лежала на чьей-то, уже подготовленной к выписке истории болезни.
  Один уголок бумаги слегка вибрировал на едва ощутимом сквозняке, издавая тихие звуки. Александр Николаевич смотрел за окно, и взгляд его, казалось, безнадежно уперся в старую глухую стену. Не глядя на меня, врач проговорил:
  - Допустим, я вам о ней скажу правду, но что от этого изменится?
  - Изменится! Говорите всю правду, прошу вас!
  Он поднес к губам потухшую уже папиросу, тщетно затянулся и. убедившись, что удовольствия от нее больше не получит, безжалостно размял в стеклянной пепельнице.
  - Хорошо, скажу. Сколько лет вы болеете туберкулезом?
  - Два года...
  - Тогда поймете, о чем я буду вести речь. У Тарасовой сто процентов легких пораженных кавернами и обсеменены глубокими очагами. Но даже с этими ее бедами можно было бы как-то бороться...
  Александр Николаевич извлёк из пачки новую папиросу.
  - Но дело в том, что ее организм - как бы это поточнее сказать? - исчерпал весь свой биологический резерв. А это, скажу я вам, страшно. Так бывает у людей долго болеющих и с очень мобильной нервной системой. - Смотрите, - врач взял с полки твою историю болезни, - гемоглобин у нее в течение двух месяцев падает и дошел уже до 47 единиц. Дальше идти ему некуда. То же самое можно сказать и про остальные ее клинические показатели. И это несмотря на то, что железа и витаминов она получает ударную дозу. Даже стрептомицин в этих условиях бессилен, да и плохо она его переносит, а потому палочек у нее сейчас - пруд пруди. Смотрите, какая создается злая зако-номерность: палочки Коха разъедают легкие, от этого растет интоксикация всего организма, из-за нее пропадает аппетит, а откуда ей брать силы? Появляется чувство обреченности. Словом, возникает порочный круг, разомкнуть который может только чудо.
  - И что же, наша медицина бессильна?
  - Медицина, молодой человек, многое может, но и она, увы, не волшебница. Наука хорошенько изучила саму болезнь, а нот сопутствующие ей психоэмоциональные издержки не исследованы. У Тарасовой надломлена психика, и будь даже у нее не столь тяжелое заболевание, я не уверен - справилась ли бы она с ним.
  - Но человек на глазах умирает! Неужели, доктор, все так безнадежно?
  Мне показалось, что при моих словах Александр Николаевич пожал плечами.
  - Ее начинал лечить врач Сорокин. из фтизи-атрического научно-исследовательского Институтата. Эго недалеко отсюда - в Массандре. А оттуда она к нам пришла немного подлечившаяся. Правда, каверны остались те же, но общее состояние было намного лучше. И вдруг все рухнуло.
  - Когда это "вдруг" случилось?
  -Месяца три назад. Возможно, это связано с ее личными делами... У нее были какие-то неприятности с дочерью. Однако ничего определенного об этом сказать вам не могу.
  В один из дней, когда ты чувствовала себя отно-сительно неплохо, температура была невысокая, я пришел к тебе объясниться. Нет, не в любви. Я решил поговорить о твоей болезни. Я избрал, как мне тогда казалось, самую оптимальную тактику: бери быка за рога. Начал я, примерно, в таком духе. Да, я не врач и даже не знахарь. Но глупо сидеть сложа руки, когда... когда речь идет о жизни и смерти. Разве я ничего не вижу? Ты больна туберкулезом, но им болеют 20 миллионов человек на земле. А разве все они умирают? Чушь! - Я строчил, как из пулемета Максим. - У тебя же сущий пустяк: две-три каверны. И у меня такое было, и вот видишь - жив! Да что там я! Мне пришлось лежать в больнице с одним инженером, у которого был общий туберкулез, бациллы в суставах ног и рук, в почках, на веках глаз, в легких. И человек не раскисает - он живет, работает. Чехов после первого кровотечения прожил более 20 лет - и как прожил! Максим Горький - сорок лет сосуществовал с чахоткой. А ведь ты учти, тогда ни стрептомицина, ни фтивазида, ни ПАСКа и в помине еще не было. Да при теперешнем уровне медицины неизлечимого туберкулеза не бывает. Не бывает!
  Проговорив всю эту банальщину, я решил дождаться твоей реакции.
  В твоем лице вдруг что-то изменилось и ты жестко сказала:
  - Это ты так говоришь потому, что сам еще не хлебнул горя, и хорошо, что не хлебнул. У тебя сейчас на глазах розовые очки, а я уже болею целую вечность. Я уже безнадежный хроник. Да и не в этом дело - не люблю, когда за меня начинают проживать мою жизнь.
  Я слушал тебя, стараясь сохранить на лине святость Николая Угодника.. И ты, видно, почувствовав резкость своих слов, и, чтобы как-то их сгладить, сказала: "Да пока никто и не собирается заказывать гроб. Но прошу тебя, не надо на меня давить. Даже если это делается с самыми благими наме-рениями".
  Я нисколько на тебя не обиделся - наоборот: твоя ершистость даже обна-деживала. Но я все-таки сказал:
  - Бывают в жизни такие моменты, когда, дей-ствительно, сам Господь Бог не может судить, кто нрав, а кто виноват. Поверь, я совсем не хотел вмешиваться в твои дела, но нельзя же в самом деле так бесхребетно потрафлять этой сволочной болезни.
  - Да я меньше всего о себе думаю. У меня Ленка тоже больна. И я по ней невыносимо скучаю и боюсь за нее. Достаточно в семье одного тубика...
  Прошла неделя, и ты, наконец, поднялась с кровати. Тебя буквально шатало, и я ходил с подветренной стороны, не на шутку боясь, что ветер сдует тебя и унесет в море. Ты поднялась с постели не потому что вдруг выздоровела, а просто гноящаяся, кро-воточащая рана в твоей груди на какое-то время засохла. У хроников такое случается .
  Вечером, перед самым сном, я вернулся в свою палату и, чтобы слышали все, громко сказал: "В сегодняшней "Курортной газете" прочитал любопытную статью о Кохе. Чтобы доказать действие открытой им палочки, он при свидетелях выпил их целую пробирку. И ничего... Без стрептомицина и фтивазида обошелся. А нас, чем только не пичкают, а все равно толку мало".
  Это была самая настоящая провокация, на которую я очень рассчитывал. В тот же вечер я узнал от сопалатников множество историй, связанных с: туберкулезом - начиная с античных времен и кончая историями наших конкретных болячек.
  Сколько же их су-ществует, этих мыслимых и немыслимых методов лечения туберкулеза: и настои из тополиных и березовых почек, и отвар из столетника, лимонов, яиц и вина, барсучий и собачий жир, денатурат "по одной столовой ложке перед едой", сок чесночный, масло облепихи...
  - А чего далеко ходить за примером,. - с одышкой заговорил бывший председатель колхоза сибиряк Захар Игнатьевич Соболев, - после войны меня так скрутило, что уже начал прощаться с жизнью. На верхушке левого легкого каверна, на правом - сплошь очаги. Из больницы почти не выходил. Дома неделю побуду и снова - харкаю кровью. Стали готовить к операции. Тогда только-только в моду входила операция под названием торакопластик, а это, скажу я вам, похлещи пыток гестапо. Отпиливают куски ребер, а оставшимися концами сжимают легкое, а с ним и кваверну. Особенно часто такие операции проводятся при кровотечениях. Я сам провожал на операции моих дружков по палате и каждый раз, кто-то из нас бегал в магазин за четвертинкой водки, которую перед самой операцией выпивали. Некоторым этого было мало, пили по бутылке белоголовой...Местный наркоз, пытка...Однажды, в день большого обхода, когда больных осматривают приглашенные из области светила, мой лечащий врач и говорит мне: "Придется делать торакопластику. Прижмем каверну, остальное будем лечить медикаментозными сред-ствами". А у меня волосы дымом, видел я таких которым это делали...Они потом на всю жизнь оставались скособоченными. Впрочем, и сам доктор когда-то тоже такое перенес, и потому ему доверяли больше, чем другим... И он, как под копирку, всем говорил одно и то же: операция, мол, хотя и сложная, по не опасная и так далее. Ага, не опасная...располосовывают всю грудину и полспины, а наркоз допотопный. После него сразу попадаешь в ад...
  Палата притихла. Слышно было как в коридоре санитарка по полу шмурыгает тряпкой Васька Морозов не утерпел, спросил:
  - И как вы выкрутились?
  - Отпустили, значит, мне на обдумывание три дня., - продолжал свой рассказ Соболев. - А с кем мне, кроме матери было советоваться? А та, как узнала, что часть моего организма собираются отпилить, схватилась за голову, запричитала "Чтобы жить в Сибири и не вылечиться от чахотки? Да я тебя , Захарик-Сухарик, кедровым маслом да медком быстро на ноги поставлю"."Под нож - успеешь". И отказались мы с ней от операции. В доме с тех пор появились разные настои да отвары. На плите, в баночке, постоянно подогревался гусиный, как уверяла меля мать, жир. Вот я его вместе с чесночным да кедровым соком и попивал. Один раз она натерла чеснока больше обычного, но предупредила: "Сейчас, сынок, искры у тебя из глаз посыплются". Ну, думаю, спирт не берет, а тут чеснока бояться. И я по глупости своей полную ложку, правда, чайную, и опрокинул себе в рот. Братцы, что тут было! Я словно раскаленного свинца выпил: глаза на лоб лезут, а мать, видя, что я кончаюсь, схватила в панике с плиты чайник и носиком мне в рот прицеливается. А я хоть и чувствую, что в ад попал, но соображаю, что кипяток мне сейчас ни к чему. Выбежал в сени да голову в ведро с водой... По сравнению с этим, наверное, любую операцию перенес бы с улыбкой. Насилу оклемался.
  Развеселил нас тогда председатель, закончив свою историю так:
  - Месяцев шесть она меня пичкала всякими снадобьями, пока я не получил приглашение из диспансера. Пошел на рентген, посмотрели. Врач и говорит: "Была у вас, Соболев, одна каверна, стало две". Ну, думаю, кранты. А он спрашивает: "Чем лечились?" "Тем-сем, пятым, десятым", - говорю ему. Оказывается, моя каверна размером в пятикопеечную монету перегородилась, стала зарастать. Вот почему вместо одной стало их две. А потом, лет через пятнадцать, мать все же призналась - лечила она меня не гусиным, а щенячьим жиром. Никакого сострадания к братьям нашим меньшим, до сих пор не могу ей этого простить. Хотя вру, стало забываться...
  - А у меня все получилось наоборот, - с хрипотцой в голосе заговорил мой санаторский приятель Васька Морозов. - В свое время я от операции тоже отказался и тоже надеялся на народную медицину. А у меня, ока-зывается, не тот сорт палочек был. Как вы говорите, Захар Игнатьевич, я тоже лечился тем-сем, пятым, десятым, но все без толку. Началось с небольшого инфильтрата, который потом благополучно перешел в каверну на левом легком, а оттуда перекинулся на правое. Задело уже бронхи, и сейчас ни операция, ни хрен уже не помогут...
  В палате после Васькиных слов наступило тягостное молчание. Каждый из нас сочувствовал Морозову, тя-жело больному сопалатнику. Тишину нарушали проно-сящиеся по близкому шоссе машины.
  Я, конечно, не надеялся, что кто-то из моих товарищей по несчастью, людей, далеких от медицины, хотя и очень близких к самой сути недуга, даст мне ответ на мой вопрос: как мне тебя спасти?
  Но именно здесь, в мужской палате санатория "Кипарис", в разноголосице наивных и драматических историй, я понял, как тебя вытащить из болезни.
  Все дело в вере. Вместе с лекарствами необходимо было ввести в тебя ударную дозу веры и надежды. Но как?
  Далеко за полночь, когда весь корпус был погружен в сон, в нашей палате про-должался разговор о жизни без туберкулеза. Я долго не мог заснуть от возбуждения, рож-денного моим открытием. Оно, правда, еще не приняло явственного очертания, но уже было ощутимо, как солнце перед его восходом.
  На следующий день мы больше не читали "Будденброков". Отставить носталь-гию неудавшихся судеб. Да здравствуют О.Генри, Вельтман, Ильф и Петров! Да здравствует - утверждение, нет - отрицанию!
  Но перед тем, как пойти к тебе, я долго стоял перед зеркалом, изыскивая самую жизнерадостную мину. Рубашки отныне я стал носить исключительно с короткими рукавами, чтобы подчеркнуть упругость загорелых рук. Как-никак для меня не прошла даром физическая подготовка, полученная в погранвойсках. Я создавал для тебя оптимистический образ, который, словно тень, будет всюду тебя преследовать. Создавал миф-схему, очень удобную к упот-реблению. Но на этом мои тактические ухищрения не заканчивались.
  После завтрака я спускался к морю, чтобы набрать там морской воды. Ты страстно любила море, и я каждый день стал приносить тебе его частичку.
  Но не для того я тащил наверх тяжелую канистру, чтобы ублажить твою поэтическую грусть по нему. Она нужна была для более прозаического дела - водных процедур, которые входили в комплекс моих методов борьбы с чахоткой.
  В те минуты я не раз вспоминал командира нашей заставы гвардии капитана Лузгина. Сам он на фронте прошел стальную закалку в военной контрразведке и в сложных ситуациях любил поучать: "Все отдай за центральные поля. Учти, маневр понадобится и в случае атаки, и в случае временной неудачи. Держи центральные поля во что бы то ни стало".
  Лузгин в известном смысле повлиял на формирование моего характера. Мне он безгранично импонировал, и многое из его боевого арсенала я тогда почерпнул. Он был тверд и непреклонен, когда это, конечно, нужно было, и, опять же, когда нужно было, мог пойти на допустимый компро-мисс. Это он называл военной хитростью.
  - Ну, зачем мне, товарищ капитан, это ваше "качание маятника"? - спрашивал я у него. - Ведь все равно скоро дембель.
  - А тебе что, плохо иметь про запас пару боевых приемов - ведь пока еще на границе же служишь? Бывает, ружье один раз только и стреляет, но ведь зато в нужный момент.
  И когда я разрабатывал "операцию" по твоему спа-сению от чахотки, мысленно сверял свои действия с уста-новками капитана. Центральные поля, так центральные. И главное - психо-эмоциональная перестройка, которую я буду в тебе производить с помощью физической перестройки. Вот это и будут мои центральные поля. И в этом плане действий меня укрепило еще одно обстоятельство. В Ялтинской публичной библиотеке, среди обширной литературы о туберкулезе, мне попалась брошюра, изданная в 1926 году в Харбине. Привлек ее заголовок: "Да здравствуют чахоточные!" Автор, некто Август Микелевич Порт, всерь-ез утверждал: "Универсальное средство от туберкулеза - тепло..." Дескать, ешьте, доро-гие туберкулезнички, теплую пищу, носите теплую одежду, живите в теплом жилище, и вам не страшна будет никакая бугорчатка. Порт клятвенно заверял своих страждущих читателей, что именно этот способ лечения помог ему побороть болезнь или, во всяком случае, не поддаваться ей на протяжении сорока лет.
  Но вот, среди пьяно на-бранных строк, на глаза попа-лся прелюбопытный абзац: "Необходим ежедневный энергичный физический труд: например, часок попилить, поколоть дрова, покрутить колесо, энергично пройтись и т.д." В современном пони-мании эти слова можно было истолковать таким образом: занимайтесь трудотерапией и спортом - и вы обретете здоровье. Значит, Август Микелевич главное подменил второстепенным, и сорокалетнего компромисса с чахоткой он достиг един-ственно за счет оздорови-тельных физических нагру-зок. Так...И в той же библиотеке я нашел высказывание Авиценны: "Бросивший заниматься физическими упражнениями часто чахнет, ибо сила его организма слабеет вследствие отказа от движений".
  Мой личный опыт очень даже стыковался с этими выводами. В госпитале я разработал свою систему физических упражнений, включающих бег, скакалку, гимнастику с гантелями и дыхательные упражнения по системе хатха-йога, о которой я прочитал в журнале "Наука и техника". Я не сомневался ни на минуту, что физические нагрузки вместе с дыхательными упражнениями - тот путь, который ведет пря-миком к твоему возрожде-нию. Итак: да здравствуют чахоточники, занимающиеся спортом!
  Понемногу я входил в твою жизнь, и объяснить это можно было только одним - стре-млением подняться с колен. Хотя бы встать вровень с черными снами, терзающими тебя. Нет - выше их!
  От чтения твоих стихов я перешел к их заучиванию. Я и сейчас, спустя сорок лет, могу прочесть на память лю-бое стихотворение из твоей книжки - единственного тво-его стихотворного сборника. Внезапный удар грома в предутренней тишине не так тревожен, как тревожна была каждая строфа твоих стихов.
  
  Под дождем ходите без зонта,
  Дождь разгладит на лице морщинки.
  Будете красивые, как инки,
  Под дождем ходите без зонта.
  
  И чем больше я узнавал тебя, тем ближе рокотал гром, тем более зловеще чернел гори-зонт моей жизни.
  Однажды, в воскресенье, после второго завтрака, мы вышли за пределы санатория. Ты шла молча все время, поглядывая в сторону моря. Накаленное солнцем небо сливалось с горизонтом. Ты попросила меня найти приличную метафору, связан-ную с ним. Это было забавно. Но я думал о другом. Во-первых, я мысленно наметил дистанцию, которую мы должны были преодолеть, во-вторых, тайком от тебя, засек время. Но я все-таки сказал, что думал о море, вернее, - что за ним: "Не нужен нам берег турецкий и Африка нам не нужна..."
  По желтизне, разлившейся по твоим вискам, я понял, что идти дальше ты не можешь. Моя песенная реплика тебя не тронула, но обозначила у глаз пучок морщинок.
  Примерно двести метров мы прошли за десять минут. Мне необходимо было выя-вить весь твой физический ресурс. Но сколько я ни просил тебя идти дальше, ты наотрез отказалась. Испарина вместе с желтизной предос-терегающе разлились по твоему лицу. Я взял твою руку. Она была влажная, пульс отбивал более ста ударов в минуту. У тебя не было сил говорить. Ты безостановочно зевала, схватывая ртом воздух.
  Мы долго сидели на горячей земле и растерянно молчали. На мгновение меня охватило сомнение - не поздно ли? В санаторий возвратились через два часа. Проводив тебя до палаты, я воротился к тому месту, до которого ты смогла дойти. Я оставил там камень веху, по форме напомина-ющий верблюда.
  На следующий день мы вновь вышли на дистанцию. Каждый день я равномерно ускорял шаги. Незаметно и ты пошла быс-трее. Как ни тяжело тебе было, но через неделю мы прошли почти удвоенный путь. Сама того не ведая, ты поло-жила первый кирпич в здание античахотки.
  Это были горячие дни в прямом и в переносном смыс-ле этого слова. Я не стал анах-оретом, не потерял рассудок и вообще вел нормальный образ жизни, хотя и с некоторыми ограничениями. Писал домой письма, изредка заглядывал в бильярдную, читал, проходил курс лечения, в том числе, и трудотерапии. Правда, все делалось как-то нервно, урыв-ками, совсем не так, как было до тебя.
  День ото дня ты проходила более длинную дистанцию. А я каждый вечер отодвигал своего "верблюда" на десять метров дальше, вверх по склону. Ты долго оставалась в неведении, а может, мне это только казалось.
  В один из дней я вновь посетил твоего лечащего врача.
  - Давайте договоримся, - сказал он, - я буду лечить ее так, как тому учила меня медицинская наука. Вы пони-маете? Мы будем пичкать ее таблетками, будем бомбар-дировать бациллы антибиотиками, фтивазидом, другими противотуберкулезными препаратами, нагрузим и витаминами - сло-вом, дадим все необходимое ее организму, остальное може-те взять на себя. Эмоции, психика, психология... Воздействуйте на них сами, но только ничего мрачного.
  - Гимнастика, дыха-тельные упражнения, закали-вания, надеюсь, не противопоказаны? - для проформы спросил я доктора.
  - Все это не повредит. С ее сердцем - можно. Я тоже тяжело болел и вылечился воздухом, движением и морем. Как бы ни обернулось, хуже от этого не станет. Да и нет, как сказал академик Амосов, врачей по здоровью. Мы - по болезням.
  Стояли июльские ночи: бархатные и нежные, как поцелуй матери. В сторону Ялты шли запоздалые такси, а мне казалось - по шоссе бегут судьбы людские. Их неостано-вимый бег радовал и угнетал, как приближающийся празд-ник, за которым - серые будни.
  Прогулки стали продолжительнее, что не могло не радовать. Время, предна-значенное для них, сжималось пружиной. Ты умоляла меня не спешить, а я был безжа-лостно настойчив. По утрам мы занимались дыхательными упражнениями, одобренными твоим врачом. После них - ходьба по дистанции, после нее - "переходим к водным - изменили наш маршрут".
  В один из вечеров, которые на юге приходят внезапно, мы зашагали в противоположном от Верблюда направлении. Мы шли мимо заброшенного клад-бища, вдоль молчаливых вино-градников, в сторону Лунной дорожки. Она и до нас так называлась, но ты по ней никогда не ходила. Но в тот вечер мы не дошли до нее. Луну съела туча, плывшая со стороны Босфора. Мы верну-лись к кладбищу и уселись на опрокинутое старое надгробье. Под ногами перекатывались плоды айвы, выросшей на чьей-то забытой могиле. И я спросил у тебя, что ты будешь делать, когда поправишься? Ты слабо запротестовала, давая понять, что об этом сейчас глупо говорить. Но я настаивал.
  - Ну, если так хочешь, поеду в Старый Крым, на могилу Грина.
  - Туда мы поедем вместе. А что ты будешь делать потом... всегда? Как думаешь жить?
  - Можно я буду говорить с оговорками? - попросила ты.
  - Можно.
  -Если случится невероят-ное и я поправлюсь, постара-юсь как можно быстрее поки-нуть это проклятое место.
  - Это? - Я очертил рукой пространство. - Эти звезды, эту ночь с цикадами, этот покой?
  Но я знал, что ты имела в виду. Болезнь связала тебя с географической точкой, с клочком земли, в которой ты видела себя уже погребенной. Ты уверовала в безнадеж-ность, и я понимал, насколько тернистым будет твой путь к возвращению.
  В тот вечер ты узнала, когда и отчего я заболел. Я рассказал тебе о своей службе в армии, о приятных и огорчи-тельных ее сторонах. Поведал я тебе и о своей любви к ночи. Врачи утверждают, что ночью обновляются клетки организма. Философы говорят, что ночью обновляются мысли. Ночью крепнет любовь.
  И вот, в одну из холодных весенних ночей, наш взвод подняли по тревоге, и нам пришлось отбиваться от превос-ходящих сил нарушителей границы. Тогда не принято было распространяться о непрекращающихся пограничных конфликтах, в которых еще не доминировало слово - "остров "Даманский". Это произошло несколькими годами позже. Но и в том локальном конфликте все было, как на войне: с пулеметными трассерами, прорезающими темноту, с разрывами гранат, посвистом пуль. Они падаю-щими звездами гасли на нашей стороне, и одна из них раз-орвала грудь капитана Лузгина. Он лежал рядом, накры-тый моей шинелью, чувст-вуемый отдачей автомата. Та ночь была на редкость страш-ной. Но именно тогда я понял, как дорого стоит жизнь и как крепка связь между людьми. Бой длился несколько часов, которые как будто и были даны только для того, чтобы отс-тоять мертвого капитана и всех бойцов. И тех, которые лежали на подтаявшем льду реки, и тех, которых я еще не знал, но которые были рядом, на рас-стоянии оклика.
  Я, как умел, нарисовал тебе ночь - тревожную, напол-ненную мятущимися тенями, вспышками автоматных и пулеметных очередей, сполохами, исходящими от реактивных систем залпового огня "Град", разры-вами гранат. Я говорил, гово-рил, но в какое-то мгновение голос сломался, и я замолчал.
  - А что было потом? - тихо спросила ты.
  - Брошенная с того берега граната взорвалась почти рядом, и мы с капитаном оказались в воде.
  Фразу: "Змеей зашипел раскаленный ствол автомата, ледяная вода наполнила голенища сапог", я не стал озвучивать, сочтя ее слишком книжной.
  Врачи считали, что ледяная купель здорово повредила мне, но сам-то я знал другое: туберкулез перешел ко мне от отца, по наследству. Просто болезнь дремала до поры до времени, не давая о себе знать.
  Вот так и получилось, что проломившийся лед оказался сказочными воротами в твою страну.
  Понемногу и я узнавал кое-что о тебе. Однажды, в одно из воскресений, ты попросила меня сходить в Никитский магазин за вином.
  Обычной отрешенности на твоем лице в тот день не было. Твои руки необыкновенно быстро перемещались над столом. Бутерброды-канапе, разложенные на простеньких тарелочках, нарезанный маленькими ломтиками арбуз, черешня... Когда стол был накрыт, ты включила магни-тофон, и я услышал: "Сегодня, после продолжительной хворобы, у родившейся развалины не было повышенной темпе-ратуры. Кто хочет, может ее поздравить".
  Пришел и Александр Ни-колаевич. Он потрепал тебя по руке и положил на кровать пышный букет цветов. Я рассказал ему о твоей нормальной температуре, и он, не переходя границы врачебного скеп-тицизма, отметил, что это "весьма и весьма положи-тельный фактор".
  Неожиданно заявился Вась-ка Морозов. Он принес для тебя поздравительные теле-граммы, а для меня - денежный перевод. Я часто тебе рас-сказывал о Ваське, голова которого была словно выж-женная солнцем саванны, глаза - два горных озера.
  На несколько минут заглянула в нашу палату санитарка тетя Шура с полной тарелкой винограда.
  За окном палаты шумел старый бук, с ритмичной щепетильностью отсчитываю-щий время. И до нас он все так же неугомонно перебирал ветвями, и после нас он будет оставлять невидимые галочки на невидимом полотне времени. На наших местах будут сидеть другие люди - и петь, как пел тогда Васька. Пил он жадно, а выпивши, впадал в тоскливую маяту и оттого, наверное, пел удручающе сентиментальные песни.
  
  
  Я помню тот вечер багряно-лиловый,
  Магнолии в белом цвету.
  И твой поцелуй горьковато-соленый
  И бронзовых рук теплоту.
  
  Она улетела вдоль Черного моря
  И мне не догнать ее вновь
  Доверчивой чайке расставила сети
  Другая большая любовь.
  
  "Она улетела вдоль Черного моря, и мне не догнать ее вновь", а я смотрел на тебя, бледную и немного возбужденную, на невеселое лицо доктора и Ваську с узкой, часто вздымаю-щейся грудью, и все было как будто в другом мире, в другое время или как будто во сне.
  Тогда я думал далеко не новую, но неотвязную думу - сколько бы мы ни пели и ни смеялись, придет время, и мы по очереди расстанемся. Навсегда. Ты попадешь в другое измерение, я же пойду по иной, по неизвест-ной для тебя плоскости...
  "Доверчивой чайке рас-ставила сети другая большая любовь", - нагонял тоску Морозов.
  Однако несвоевременное, навяз-чивое чувство утраты мгно-венно прошло. Когда-нибудь оно обязательно вернется, хотим мы того или нет.
  Александр Николаевич с чувством читал Есенина: "Я по первому снегу бреду". А ты смотрела за окно, на местами оголенный ствол платана, и тихо повторяла: "Как я хочу до-мой...Как же я хочу домой..."
  Ты хотела домой, я хотел всегда быть с тобой, Александр Николаевич, - побыстрее закончить торжество, ибо сан его обязывал неукоснительно блюсти режим дня, а Васька хотел допеть тоскливую, только ему извест-ную песню: "На заливе лед весною тает..."
  Возбуждение после выпи-того прошло, и мы, привычные к дневному сну, сникли, впали в дремотное состояние. Но ты разогнала его. Взяв врача за руку, взмолилась: "Доктор, милый, отпустите меня домой. Я не могу здесь больше оста-ваться".
  Александр Николаевич смотрел на тебя погрустневшими глазами и растерянно мял в руках незажженный "Беломор". Он молчал и молча как бы говорил: "Ну, а дальше что будет?"
  Прошло немного времени, и мы оставили тебя одну. Получилось, как с неоконченным фильмом: конец из-за обрыва ленты был скомкан до
  предела.
  А если бы тебе разрешили уехать, что бы тогда было - уехала бы? Тогда я задался новым для меня вопросом. Будь на твоем месте другая, одна из тех "прозрачных", которые населяют санаторий, делал бы я для нее то, что я старался сделать для тебя? Нет, не делал бы. Значит, корысть, то бишь только мое чувство к тебе, поощряло меня на проти-воборство с твоей болезнью? Впрочем, все это чушь, сослагательные слюни...
  Все тропинки из санатория вели к морю. По одной из них я и пошел. В ушах навязчиво звучала Васькина песня: "Она улетела вдоль Черного моря, и мне не вернуть ее вновь". И образы, рожденные этой неза-мысловатой песней, состояли из света, белой волны, спо-койного ожидания и одиноч-ества. У меня до сих пор сохранился кусок магнитопленки с твоими стихами и песней, которую тогда пел Морозов. Но я так и не осмелился ее склеить и прослушать. Это было выше моих сил.
  Крутая каменистая тропа вела вниз, среди виноград-ников, мимо кряжистых смоковниц. Пахло лавандой, а из-за кустов черешни выгля-дывало спокойное море. Бес-смертное зеленое животное, мягкое и сильное. Оно притя-гивало к себе взгляд.
  Ты знала о моем язы-ческом преклонении перед природой. Я люблю ее во всем ее многообразии, и моей мечтой было умереть на скале одинокой и недосягаемой для взгляда. Но на виду у солнца, моря н ветра. Я, как и ты, боялся больницы. Худшей не может быть доли, чем кончина на койке, отгорожен-ной от жизни белой ширмой.
  Порой в твоих глазах я читал, кроме мольбы о покое, еще и нежность. Но это было редко. Трудно было разобраться в тебе. Для меня ты осталась незнакомкой - прек-расной и таинственной, образ которой подернут мглой веч-ности. Будь я самим Брю-лловым, то и тогда бы не смог воссоздать по памяти твое лицо. Слишком многое оно вобрало в себя, чтобы быть ординарным, слишком мно-голика была твоя красота, чтобы быть постоянной. Ты - природа. Так я думал тогда, так думаю и сейчас.
  Шок прошел. Ты не уехала домой. Наши прогулки про-должались, но уже без участия Верблюда. Он остался лежать где-то недалеко от старта, а наш маршрут устремлялся все дальше и дальше в горы.
  Порой ты впадала в нео-бъяснимую тоску, и мне ника-кими силами не удавалось расшевелить тебя. Тогда ты ложилась в кровать и лежала пластом по несколько суток. Наши отношения походили на изломанную линию. И хотя болезнь твоя явно остано-вилась, дух твой начал складывать крылья. Ты жила еще одной жизнью, но какой - я не мог догадаться.
  Однажды на дороге ты увидела девочку - дочку сана-торского садовника. Смотрела на нее так, как смотрят на великое чудо. Ты плакала, а девочка - загорелый, некрасивый ребенок играла себе на каменистой дороге. Тогда я был слишком занят твоей болезнью и своими чувствами, чтобы разобраться в столь простой коллизии. И хотя я знал о существовании твоей Ленки, все же понять твою тоску по ней я не мог.
  Болезнь острым клином вбилась между тобой и дочерью. Вот откуда шла твоя зеленая тоска. После той встречи на дороге я стал по-другому относиться к детям: я отчетливо почувствовал в них наше передаточное звено.
  В один из будничных дней, когда ты была занята очеред-ной сдачей анализов, я решил съездить в Массандру, к доктору Сорокину. Стоял обычный крымский день, с теплым дуновением ветерка и почти не смещающимся к горизонту солнцем. Отдыхаю-щие, перенасыщенные теплом и транспортными передря-гами, понуро стояли на остано-вках, изредка провожая взгля-дами легковые машины, с липким шуршаньем проносив-шиеся в сторону Ялты. Они, как правило, были до отказа набиты людьми и вещами, отчего их багажники, словно курдюки у овец, отвисали к земле.
  Тогда еще ходили старые, кургузые ЗИСы - великие труженики дорог, водители которых свой доблестный труд отмечали красными звездоч-ками на дверях кабины. Я попал в один из таких авто-бусов, курсирующих между Гурзуфом и Ялтой.
  Мне удалось втиснуться в перед-нюю дверь, где меня сразу же придавили к плексигласовой перегородке, отделявшей каби-ну водителя от салона. В салоне было жарко и душно. Бро-сились в глаза такая картина: справа от шофера сидел маль-чуган лет четырех-пяти. Он сонливо жевал кусок белого хлеба. Мне и раньше прихо-дилось видеть его в этом автобусе, но ни тогда, ни в тот раз, когда я направлялся в институт, я не придал этому какого-то значения. Но придет день и час, когда наши с тобой судьбы, как в косичку, вплетутся в судьбу этого ребенка.
  Сказочная феерия из тени и света будет сопровождать того, кто изберет свой путь по старой массандровской дороге. В тени кисейных, ажурных кипарисов и кудрявых платанов стоит непереда-ваемый аромат полуденного юга. И, наверное, эта пронзительная связь с природой даёт уставшему и больному человеку силы и надежду.
  На подходе к Институту меня кто-то окликнул Это была молодая женщина с большими серыми глазами, в легком цветастом платье. В глазах - вопрос и надежда. Я подождал, когда она приблизится. Легкий аромат лаваиды, исходящий от нее, связал в памяти эти мгновения с её милым лицом и вопросом, в котором проглядывали нотки отчаяния.
  - Скажите, вы, случайно, не из института?
  Я почувствовал, как важен для неё будет мой ответ.
  - Нет, я из другого подоб-ного заведения - из санатория "Кипарис".
  Женщина неотрывно смот-рела мне в глаза, как будто в них ей должна была открыться изначальная истина.
  - Я ищу одного человека. Он очень болен, где-то здесь он, в Крыму...
  Незнакомка неопреде-ленно повела рукой в сторону здания, где размещался НИИ, и горестно прикусила губу. Еще одна житейская новелла с предсказуемым эпилогом.
  - Как его зовут, вашего беглеца? Да вы не волнуйтесь. Зайдёмте вместе к врачу, спросим, может он что-нибудь прояснит. Человек ведь не иголка.
  - Я уже была в Ялте и Симеизе, объездила почти весь полуостров. Так дико получилось, глупая случай-ность, одно неосторожное слово, а он - легко ранимый человек. Он, наверное, поду-мал, что больного никто не будет любить. А у меня тут, - она положила руку на сердце, - все спеклось...
  - Да вы не плачьте. Повто-ряю: человек не иголка. Идемте к доктору Сорокину, он что-нибудь вам посоветует.
  На территории НИИ силь-но пахло лизолом и хлоркой. Мы пересекли двор, заставлен-ный контейнерами для пище-вых отходов, и поднялись по старинным ступенькам в здание института. Медсестра, похожая на старую гречанку, сказала нам, что Сорокин будет через 15 минут. Сейчас он обедает.
  Глаза моей спутницы нем-ного повеселели. Ее длинные холеные пальцы, прежде сжа-тые в кулаки, теперь разжались.
  - Дима, оказывается, давно заболел, но не обращал на кашель никакого внимания. Я ему говорю: "Дима, сходи к врачу проверься", а он свое: "Разве у меня на щеках уже чахоточный румянец играет?" Шутил, шутил и - дошутился. Однажды ночью ему стало плохо. Вспотел, сильно закаш-лялся: ну, думаю, надо поста-вить горчичники. И поставила. А через минут 10-15 после того началось у него обильное кровотечение. Все подушки, простыни... Он сам испугался, а я от страха чуть не умерла. Ведь мы только-только поже-нились. Пока вызывала неот-ложку, пока его везли в боль-ницу, потерял много крови. Словом, помучился он как следует. Едва выходили. Врачи поставили диагноз: двусторон-ний кавернозный туберкулез легких. В чеховские времена это называлось скоротечной чахоткой. В больнице он понаслушался разных историй и вбил себе в голову, что теперь он для меня обуза и что лю-бить его, больного, никто не будет. Как вспомню, как он по телефону последние слова говорил...
  - Простите за любопытство, что он вам тогда сказал?
  - Он сказал мне: уезжаю, мол, в Крым - или вернусь оттуда здоровым, или...
  - И не сказал, куда едет?
  - Вот в том-то и дело! Но надо понимать так, что он все-таки надеялся где-то здесь лечиться. Но где? В Крыму больше 30 противотуберкулез-ных санаториев, где же его искать?! Верите ли, у меня сейчас такое чувство, как будто я потеряла своего млад-шего ребенка. Ходит он где-то по свету один...
  Сорокин, появившийся в коридоре, оказался уже далеко не молодым человеком, с морщинистым, смуглым лицом, седой бородкой и глубокими пролысинами на голове.
  Белый халат был ему явно не по плечу, словно чрезмерная его худоба не позволяла найти в бельевых запасах института подходя-щего одеяния.
  Встретил он нас без дежур-ных слов - типа "чем могу служить?" или "вы ко мне?" - с достоинством открыл дверь и негромким голосом сказал: "Входите".
  Когда дверь за Сороки-ным и моей случайной спутни-цей захлопнулась, я от нечего делать внимательнейшим об-разом стал вчитываться в со-циалистические обязатель-ства, висевшие на стене. Сквозь блестевшее свежевы-мытое стекло я читал: "Сэко-номить пищевых отходов.., создать профилакторий на общественных началах.., сократить смертность..." За счет чего, думал я, смертность должна сократиться - за счет революции, произошедшей в медицинской науке или фар-макологии? Спросить бы об этом Сорокина.
  Когда женщина вышла из кабинета главврача, я, поза-быв о процентах снижения смертности, подошел к ней узнать о результатах её визита. Она плакала, и сквозь подсту-пившие к горлу спазмолитические всхлипы тихо проговорила: "Димы здесь нет. Но.., но... спасибо доктору, он даст мне свою машину. Я буду его искать пока не найду".
  - Как вас зовут? - спросил я незнакомку.
  Женщина перестала пла-кать, подняла голову, и мне показалось, что лицо ее в этот момент озарило нечто похо-жее на лунный отблеск.
  Люда... Алексеева. - И после паузы: - А моего мужа - Дмитрий Алексеев. Запомните, пожалуйста, Дмитрий Алексеев, вдруг где-нибудь встретитесь...
  - Верьте, такого просто не может быть, чтобы вы сами с ним не встретились.
  Теперь была моя очередь идти на прием к Сорокину. Я отвлеченно взглянул на Людмилу, я тоже был занят своими проблемами. Наверное, ничуть не менее важными, чем они были у этой симпатичной сероглазой женщины.
  Попрощались.
  В кабинете Сорокина было сумеречно из-за росшего за окнами густого разве-систого орешника. Сквозь его ветви пробивались в окна колючие стрелы крымского солнца. Они отражались в кромке настольного стекла радужными бликами.
  Сорокин помог мне начать разговор.
  - Если вы хотите лечь к нам на обследование, то мест у нас, увы... - он развел руками.
  - Нет, доктор, пока не об этом речь...
  Сорокин внимательно слушал и изредка кивал голо-вой, что поощряло меня не прерывать речь. При упомина-нии твоего имени лицо врача преобразилось, и на нем легло можно было прочитать нетерпение.
  - Как бы вам попроще сказать, это своего рода научный объект исследо-вания. - Сорокин мгновение собирался с мыслями. - Пове-дение человека в крайних ситуациях проявляется по-разному. Один, ока-завшись в океане, скажем, при кораблекрушении, продол-жает бороться за жизнь. Другой - видя безбрежную гладь и чистый горизонт, начинает готовиться к погру-жению. Не всегда и оптимист выходит победителем, но в данном случае мы говорим о волеизъявлении. По такой же, примерно, схеме идет борьба за выживание у тяжелоболь-ных людей. У Тарасовой нет такого волевого импульса, ее организм, вся ее биологичес-кая система не мобилизованы на борьбу с туберкулезом. В ее крови, в ее нервной системе не произошли те благо-творные изменения, которые только и могут быть надеж-ным щитом от недуга. Одних лекарств в таких случаях недостаточно.
  - То же самое говорит и ее лечащий врач. Но где же выход? Неужели она обречена?
  Мне показалось, что плечи у Сорокина готовы были сделать движение, которое принято называть пожатием...Однако этого не произошло и он тихим, словно утомленным голосом, заговорил:
  - Если верить теории вероятности, то человек, умер-ший на ваших глазах, может встать из гроба и на одной ноге доскакать до пятого этажа. Тарасова - тяжелый хроник, и в таких случаях чаша весов редко склоняется в сто-рону выздоровления. Скажем, так: полного выздоровления. Но из своей практики я знаю много случаев, когда выкараб-кивались, казалось бы, безна-дежные больные. И особенно много таких случаев зафикси-ровано именно здесь, на Южном берегу Крыма, - Сорокин указательным пальцем постучал по столешнице. - Вы хотите ее поднять с помощью дыхательных упражнений по системе хатха-йога - так я вас понял?
  - И не только. Еще закаливание, ходьба...ну и моральная поддержка. Но, возможно, этого мало...
  - Нет, не мало! Но разрешите полюбопытствовать, почему, собственно, вы взяли на себя такую роль спасателя? Что, она ваша сестра, близкая родственница или...
  - Она для меня, доктор, все - и папа и мама, и... Боюсь, я не смогу вам это как следует объяснить.
  -Да уж чего там объяснять, любезный! Когда мне было столько же лет...
  Сорокин неподдельно вздохнул и уставился на свои лежащие на столе узкие кисти рук.
  - В Риге подполковник медслужбы военного окружного госпиталя Владимир Иванов только-только закончил дис-сертацию о лечении заста-релых форм туберкулеза, - продолжил мой визави.- Суть его ра-боты чрезвычайно проста. Больному через резиновый катетер вводят противоту-беркулезный препарат прямо в легкие. Лекарства попадают на рану не окольными путями внутримышечных инъекций, а непосредственно через брон-хи.
  Я слушал Сорокина и не верил своим ушам.
  - Этим убивают двух зай-цев - метод позволяет лечить и тех больных, чей организм не переносит антибиотиков, и тех, кто, подобно Тарасовой, потерял способность проти-воборствовать болезни.
  - Так в чем же дело, доктор, почему этим способом уже не лечат всех хроников?
  Сорокин почему-то медлил с ответом, как будто чего-то не хотел договаривать. Я настаивал.
  - Что-нибудь, наверное, не получилось у вашего Иванова?
  - Наоборот, результаты у него превосходные. Превос-ходнейшие! Из контрольной группы в десять человек, у девятерых в течение нес-кольких недель зарубцевались каверны. Тенденция весьма обнадеживающая. Двое из этих больных сейчас нахо-дятся у меня на обследовании. Я - один из оппонентов Иванова. Дело в другом. Метод анестезии в этом эксперименте связан с одним из опиатов, то есть наркотиков. Больным, которым делают вливание лекарства в бронхи, замораживают носоглотку кокаином. Иначе раздраженная катетером слизистая оболочка вызовет неустранимый кашель, что не позволит проделать процедуру. И, хотя на это идет мизерное количество лекар-ства, его вполне достаточно, чтобы вызвать у человека наркотическую эйфорию. А ведь для полного залечивания каверны нужно сделать, как минимум, 80-100 вливаний. Велик риск привыкания. Я разговаривал с бывшими пациентами Иванова, и они с восторгом вспоминают начало процедуры и с ужасом отзываются о минутах, которые наступают спустя полчаса после процедуры. На протяжении нескольких часов их охватывала полнейшая душевная опустошенность...Что, как я понимаю, и называется наркотичес-ким похмельем.
  - А новокаин?
  -Новокаин, утверждает Иванов, не дает необходимого эффекта анестезии... Это спорное, и, на мой взгляд, самое уязвимое место в его диссертации. Но не все еще потеряно, тут возможны варианты...
  Когда я прощался с Соро-киным, он сказал:
  - Оставьте мне ваши коор-динаты . Если я буду проводить дополнительные контрольные исследования, не исключено, что Тарасову придется снова взять в институт.
  Площадку, где мы про-водили с тобой дыхательную гимнастику, ты окрестила Коходромом или ипподромом для загнанных лошадей. Он нахо-дился вдали от посторонних глаз, в очень уютном месте: слева - горы, справа - стена старых кипарисов и крымских сосенок. На поляне густо пахло смолой, нагретым камнем, откуда-то струящимся ароматом лаванды и мож-жевельника. Тебе не надо было опасаться ветра, он туда не проникал.
  По обыкновению, я зани-мал тренерскую скамейку - серый ромбовидный валун, откуда с часами в руках подавал тебе команды. Но в те минуты я тебе представлялся не тренером, а настоящим инкви-зитором - в судейском мантии и в камилавке иезуита. Ты, конечно, была беззащитной жертвой, игрушкой в руках святого ордена. Ты приго-товилась: сейчас с тобой будут делать такое, отчего сердце твое зайдется в лихой гонке, в голове застучат молоты и в глазах потемнеет.
  - Не пугайся, - сказал я тебе, - так всегда бывает, когда в кровь сразу попадает боль-шое количество кислорода. Итак, стань прямо, носки ног слегка разведи в стороны, голову держи прямо, руки опусти вдоль туловища. Начи-наем вентиляцию легких. Вдох через рот, глубокий выдох через нос. Повторить упраж-нение десять раз. Обязательно нужно сосредоточить все внимание на процессе дыха-ния. Начали!
  Но на пятом вдохе ты схватилась за сердце и, ша-таясь, начала искать, на что опереться.
  - А можно я буду делать упражнения сидя? - через силу спросила ты.
  -Можно, но тогда большая часть мышц не будет участ-вовать в работе и потребление кислорода еще больше умень-шится. Тебе от этого не станет легче. Смотри, как это делаю я. Вдох - живот делай горкой, выдох - пусть он прилипнет к позвоночнику. Диафрагма должна двигаться, словно поршень у насоса, помогать легким справляться с работой. Ну, начали! Не задерживай дыхание, пыхти, как паровоз и ни в коем случае не надо быть чопорной и деликатной. Будь невеждой и хулиганкой, но главное, будь хорошим паровозом.
  Нам понадобилось нес-колько дней, чтобы как сле-дует освоить одно упраж-нение. Я опасался, что сле-дующий этап - задержка дыхания - вызовет у тебя решительный протест. Но видно, мы так хорошо пора-ботали с тобой предварительно, что встав в позу кенгуру, ты с первого раза отключила дыхание на двад-цать секунд. У тебя начался приступ кашля, после кото-рого, впрочем, ты почувство-вала себя намного бодрее.
  Занятия на Коходроме мы заключали шавасаной - пол-ным расслаблением мышц. Ты ложилась на коврик на спину, прижав руки к туловищу. Когда ты закрывала глаза, я начинал внушать:
  - Расслабься до состояния трупа...Не бойся этого слова, побудь пять минут трупом, чтобы дожить до стал лет...Сейчас у тебя начинают тяжелеть руки, к ним переходит тепло земли и крымского солнца. Оно разливается по телу горячими струйками, подсту-пает к ногам и доходит до самых пяток. Тепло проникает буквально в каждую клетку твоего тела, и скоро тебе будет так тепло, что ты начнешь потеть. Кровь беспрепятствен-но поступает к ногам, они наливаются тяжестью.
  Через две недели нам нужно было вызвать образ синего безмятежного неба, в котором парит белая птица.
  - А зачем мне закрывать глаза, - сказала ты, - вот оно, синее небо, надо мной, а вон и птица летит.
  Я поднял голову и увидел грифа, парящего на огромной мной высоте.
  - Гриф не вызовет, выздоравливающая Тарасова, тех ассоциаций, которые нам нужны для полно-го расслабления мышц. Нам нужна белая птица - альбатрос или обыкновенная белая чайка.
  - Которая улетела в вдоль Черного моря?
  - Нет, наша с тобой чайка никуда не улетала.
  Однажды, когда я щупал твой пульс, чтобы записать его частоту в тетрадь, ты, загля-дывая мне в глаза, спросила:
  - Женя, а ты не боишься, что в один прекрасный момент мои легкие не выдержат и лопнут? Как старый бурдюк...
  Я не сразу понял, насколь-ко серьезны твои слова. Только сказал:
  - Запас прочности у чело-века намного выше, чем у любого самолета..
  - Это у человека, а у меня? Ведь мои легкие дырявые.
  - А битый горшок дольше служит. Дышать - это естес-твенный процесс, предусмо-тренный природой. Чтобы стать загнанной лошадью, надо пробежать, как минимум, две марафонские дистанции.
  - А что бы ты делал, если бы я вдруг на твоих глазах умерла?
  - Чтобы я делал? Я бы засек время, а потом сказал: "Хватит, Тарасова, при-творяться, пора на обед!"
  - Нет, я не шучу. Ответь мне, что бы ты делал в первые мгновения? Кричал бы, звал на помощь?
  От твоих слов, как пишут в старых романах, повеяло холодом. В свои двадцать три года, полный надежд и опти-мизма, я просто не мог себе такого представить. Но сердце мое словно пронзила игла. Я на мгновение увидел тебя, в твоем черном трико, лежащей на теплой земле, по которой ты больше никогда уже не пройдешь.
  Я пожал плечами, не знал, что ответить.
  - Я не знаю, что бы я делал. Может, тоже лег бы с тобой рядом и умер.
  - Нет, мужчины от этого не умирают. Помнишь, у Хемингуэя, в "Островах в океане", как Томас Хадсон после гибели семьи рассуж-дал... Он сидел в глубоком удобном кресле, пил виски и понимал, что невозможно читать "Нью-Йоркер", если те, кого ты любишь, умерли всего несколько дней назад. Он взял "Тайме" - и смог читать. - Ты замолчала, прикрыв глаза ладонью. И продолжала: - Хадсон видел спасение в виски, в чтении 'Тайме". И все вы, мужчины, быстро находите в этом спасение. А женщины находят утешение в своих детях, в памяти по своим лю-бимым.
  - Как видишь, природа во всем разумна и оставляет человеку шанс, чтобы не сойти с ума. Но, наверное, есть исключения из правил, когда одна жизнь как бы сблокиро-вана с другой. Умирает один, не может продолжать жизнь и другой. Ромео и Джульетта, Тристан и Изольда...
  - Берестов и... как там зовут твою зазнобу?
  Ты впервые упомянула мою фамилию, хотя я тебе ее ни разу не называл.
  - У меня никого нет.
  - Никого-никого? - настаивала ты, и я почувствовал в твоих словах затаенный интерес. - И дома никого?
  - И дома - никого.
  - Меня поражали твои глаза. В них удивление и беспо-койство как-то странно слива-лись с ожиданием и участием. Впрочем, они никогда не были пустыми и равнодушными.
  - Как же так, молодой мужчина, отслужил армию и не устроил до сих пор свою личную жизнь...
  Ты явно надо мной издева-лась, словно не видела, где начинается и, где кончается моя личная жизнь.
  Это был первый наш разго-вор, когда ты, по своей иници-ативе, затронула столь щеко-тливую для меня тему. Будь я тогда поопытнее в амурных делах, наверное, понял бы, что твое отношение ко мне изменилось в лучшую для меня сторону, и ты ищешь такие слова, которые помогли бы и мне понять сказанное тобою. А когда мы, повернулись лицом к ллуне, я отчетливо прочитал в твоих глазах бессилие перед моим невежеством. Но, что я тогда мог утверждать или отрицать со своим "общеобразовательным цензом"? Правда, я мог вспомнить, когда родился Пушкин, и даже прочесть отрывок из поэмы "Хорошо". Но я ничего еще не знал ни о Хемингуэе, ни о Пастернаке...Впрочем, о нем узнал позже, там же в Кипарисе". Нас перевели на оздоровительную ночевку на берег моря, рядом со мной лежал новенький и, видимо, богатенький золотоискатель из Магадана, который каждую ночь слушал на своей "Спидоле" радио Би-би-си. И вот по этому радио однажды и сообщили о присуждении Пастернаку Нобелевской премии и об его отказе получать ее. Но на слуху у меня уже были такие имена, как Евтушенко, Вознесенский, Окуджава, хотя никого из них я еще не читал.
  Однажды ты произнесла слово, которое мне показалось корявым и, когда я хотел его про себя повторить, у меня заплелся язык. Но экзистенциализм меня заинтересовал, и я тщетно пытался раобраться, чем же он увлек тебя. А может, и не увлек, просто ты знала, что он может расшевелить моё дремавшее воображение. Интуитивно я улавливал мысль о законе сообщающихся сосудов, смутно подозревал, насколько нерасторжимой может оказаться такая взаимосвязь. Ты сказала, что у меня отличная память и что при желании я могу многое почерпнуть из книг.
  Кто твой любимый поэт? Есенин. Какое его стихотворение ты выбила бы на цоколе еще не поставленного ему золотого памятника? "Не жалею, не зову, не плачу". "Кто из современных поэтов может сравниться с Есениным?" "Никто! В поэзии необходима кровоточащая душа. Нотка трагизма должна звучать в каждой строфе". "Выходит, Есенин - экзистенциалист?" "Нет". И привела слова Фейербаха: "Поэзия предполагает потерю, скорбь, прошедшее. Не при восходе солнца, а при его закате пела муза свою вечер-нюю песню. Лишь возвра-щение солнца, утраченного, но вернувшегося, воспел чело-век, и притом только на второй день после своего возвра-щения".
  - Экзистенциализм здесь ни при чем. Софокл и Данте были до него, а кто откажется от жизни, прочитав их трагедии? Или эти строки Есенина: "Колокольчики звездные в уши насыпает вечерний снег".
  - А как же остальная поэ-зия?
  Меня этот вопрос зани-мал, как личный. Ты долго молчала, затем указала рукой на луну. Ты попросила рас-сказать о ней в самых краси-вых, в самых восторженных выражениях. Она светила нам в лицо своим отраженным све-том, отбрасывая тени чуть ли не до самых гор. И я стал думать над ответом. Ты не торопила меня, и я, хоро-шенько все обдумав, сказал: "Луна круглая, как матовая лампочка. Она напоминает счастливое лицо ребенка, которому купили мороженое"
  - Вот видишь, - сказала ты, - луну воспринимает каждый по-своему. Ты - так, я - по-другому. "Месяц в ярком, холодном небе был похож на кусок мокрой бумаги" - Джон Коуп. "Круглая желтая луна" - Гонкур. "Виднелась кроткая дебелая луна цвета ливерной колбасы", - сказал о ней Гейслер. Но, пожалуй, никто так не выразился о луне, как это сделал Пушкин:"Луна, как бледное пятно, сквозь тучи мрачные желтела..."
  Сейчас я мог бы дополнить тебя: "Этим вечером долго-долго глядели они на луну и звали ее сереб-ряной пуговицей, медной монеткой, бронзовым шариком, золотой бляхой, короной, забытой в далеком прошлом, латунной шапкой, качаю-щейся на воде. Такие люди, как мы с тобой, могут делать с луной, что хотят". Как будто Карл Сэндберг написал о нас с тобой. Или же Ду Фу: "И в лунном сиянии высохнут слезы у нас".
  Ты, возможно, сама об этом не догадываясь,сделала все для того, чтобы мои нейроны не рабо-тали вхолостую, дала им пищу, чтобы, превращенная в амино-кислоту, она потекла по моим извилинам благородным пото-ком мыслей. И в этом ты, по-моему, преуспела. Легко и просто учиться у книг, когда знаешь, что результат может порадовать самого близкого человека.
  Читал я и то, что совето-вала ты, и сверх того - что я сам мог найти в библиотеке. Я упивался Толстым, прочитал всего Голсуорси, Сомерсета Моэма, семь томов Гоголя, всего Паустовского, открыл для себя поэзию Гейне, и почти всех русских поэтов.. И если ты с каждым днем обретала все больше физических сил, то я с каждым днем открывал для себя целые исторические эпохи, россыпи мыслей.
  Я потерял всякое представ-ление о времени, и вечность казалась мне родной сестрой. Но где-то в глубине души я чувствовал, что стоит мне потерять тебя, как вечность и пространство сожмутся до размеров айвового плода.
  Однажды, с мальвами в руках, я шел к тебе. У окна своего кабинета стоял Алек-сандр Николаевич и, увидев меня, с усмешкой сказал: "Остепенись, у нее гости".
  Я догадался, о чем он говорил: приехал твой режис-сер. Длинные, стройные сте-бли мальв сломанными копья-ми полетели в корзину. Крас-ный цвет рухнул и разлился кровью.
  Доктор листал истории болезни, курил свой вонючий "Беломор" и бил по стеклу костяшками пальцев.
  - Такие цветы, такие цве-ты, - сокрушался Александр Николаевич, - и в мусорник. Наверное, натерпелся из-за них страху...
  Я собрался было уходить, но он остановил меня.
  - Ты не хочешь знать, как обстоят дела у твоей пациен-тки?
  - Нет! Не хочу.
  - Ну и глупо. Ты ведь знал, что у нее семья.
  - Да, знал, что она разве-лась с ним.
  - Это ничего не значит - вчера развелись, сегодня сошлись, ибо все это намного мудренее, чем ты себе пред-ставляешь. - Доктор пытался раскурить потухшую папиросу. - Но если даже она тебе не сказала правды и никто не думал разводиться, разве от этого ее судьба становится для тебя более безразличной?
  Доктор изрекал правиль-ные, но ничего не объясняю-щие сердцу слова.
  - Ладно, Александр Нико-лаевич, показывайте пленки.
  И по мере того, как доктор рассказывал о твоих болячках, хмарь с души сползала, и под конец этой незапланирован-ной аудиенции к врачу я уже был другим человеком.
  - Считать, что она уже справилась с болезнью, - преждевременно. - Доктор многозначительно тыкал паль-цем в рентгенограмму: - Видишь светлый штрих и точки вокруг него? Это заруб-цевавшаяся каверна. Но кро-ме этой, у нее на левом легком еще одна,хоть и не большая, и на правом - очаговая россыпь, значит, лечиться ей еще и лечиться. Но посмотри, какая обнадеживающая картина: кровь у нее тоже стала лучше, мокрота - чище, и это нас должно радовать.
  Александр Николаевич утробно затянулся папиросой и, скашивая глаза на струйку дыма, сказал:
  - Палочки у нее сейчас самые реакционные. Не боишься? Впрочем, - он махнул рукой, - ты ведь влюбленный. Хочешь вечером получить партию? Приходи после ужина в биль-ярдную. Все равно ты сегодня не удел...
  Но в тот вечер нам с доктором так и не пришлось сыграть в бильярд. После ужина, занимаясь вечерним туалетом, я услышал, как меня зовет Морозов. Его и без того выразительные глаза теперь, когда он ворвался в палату, были озарены голубым пламенем
  - На выход! К тебе гости, с трудом выдохнул он, продолжая тара-щить на меня глаза.
  - Кому я нужен? - вопрос, заданный мной, в общем-то носил риторический характер. Меня сразу же осенила догадка.
  - Точно не уверен, но, по-моему, это они пожаловали, - просипел Васька. Он поправил на спинке кровати полотенце, зачем-то пригладил одеяло и вообще как-то нервно, на себя непохоже, засуетился. Я же, наоборот, скованный напря-жением, шевелился, как сон-ная муха.
  Я ожидал увидеть муж-чину типа Фишера или Жанна Маре - неотразимого супер-мена. А увидел прислонив-шегося к дереву худощавого блондина, примерно моего роста, очень симпатичного, с широко расставленными кари-ми глазами и упрямо топор-щившимися на висках кусти-ками волос. В руках у него была черная спортивная сум-ка. Он смотрел на меня с нескрываемым любопытством, к которому была примешана явная насторо-женность. Когда молчаливое обоюдное любопытство было в меру удовлетворено, мы обменялись рукопожатием. Представились.
  - Женя... Берестов...
  - Андрей Тарасов, - сказал просто гость и слегка накло-нил голову. - Я, собственно, с целевым к вам визитом. Вид-ите ли, чрезвычайно щекот-ливый вопрос...
  От него исходили едва уловимые запахи табака, неизвестного мне одеколона и, по-видимому, недавно приня-той порции спиртного.
  Я ждал, что мне скажут.
  - Евгений, не буду от вас скрывать: о ваших отноше-ниях с Татьяной мне кое-что известно... от нее самой. Она в одном из писем рассказала о докторе Берестове. Кстати, старик, - перешел он вдруг на "ты", - ты, по-моему, переборщил с бегом... Ты же не забывай - у нее легкие, как решето.
  - Было решето.
  - А что изменилось?
  - Многое.
  Последовала ничуть не натянутая пауза. Тарасов, не спеша, достал из кармана зажигалку, пачку сигарет, распечатал ее, точным, рас-считанным движением выбил длинный фильтр и небрежным жестом заложил его в уголок отменно слепленных губ. Затем началось священ-нодействие с зажигалкой. И когда, наконец, он сделал жадную затяжку, губы его вновь разомкнулись.
  - Женя, притормози, - тихо попросил Тарасов.
  Я оста-новился. Но прежде, чем продолжить разговор, он стал стряхивать с брюк невидимые для глаза соринки.
  - Мы с Татьяной официально раз-ведены, но дело, однако, не в этом. Пока она болела, наша дочь Леночка все это время была с моей матерью в Мос-кве, жила у нее... Она тоже состояла на учете в тубдис-пансере, как контактная больная.
  Вдруг я заметил, как подне-сенная ко рту сигарета запля-сала в его тонких пальцах, губы искривила странная судорога. Что это?
  - Словом, скоро будет четыре месяца, как Ленки нашей не стало...
  - Да вы что несёте?! В каком это смысле не стало?
  - В самом прямом. Забо-лела крупозным воспалением легких, думали - обойдется. Нет, не обошлось: ураганный туберкулез, и в течение двух месяцев все было кончено... Танька в это время как раз сама богу душу отдавала... Вот мы с матерью и молчали.
  По мере того, как до меня доходил смысл его слов, в затылке стала разливаться тупая ноющая боль, словно оттуда вытягивали мозговую жидкость. Я не хотел верить, какая черная напасть выпала на твою долю.
  - Значит, вы, Андрей, хотите, чтобы я стал для Татьяны палачом, который приведет приговор в испол-нение? Она же этого известия не переживет!
  - Но сам я ей этого тоже не скажу даже под угрозой смерти.
  Я подавленно молчал, не ведая, что говорить и что делать. Режиссер между тем поставил на землю сумку, расстегнул молнию, достал из нее початую бутылку водки и красный пластмассовый ста-канчик. Точь-в-точь как для бритья.
  - Ты, Жека, извини, но если я этого не приму сейчас, раз-ревусь, как малое дитя.
  Он налил в стакан водки и одним духом опрокинул его содержимое в рот. Как мне показалось, ловким, натре-нированным движением. За-тем протянул мне стакан.
  - Нет, старик, ты должен выпить. Это не тот случай, когда соображают на троих...С тех пор, как Ленки не стало, я с этим не расстаюсь, - он побарабанил пальцами по стакану. Напряжение в его голосе и в лице стало про-ходить. Водка давала о себе знать. - На работе черт-де что творится. Завалил прекрасный сценарий, но, веришь ли - мозг и сердце стали равнодушными. Как вспомню, что уже лето прошло без Ленки, а мать ее ничего еще об этом не знает... Врагу такого не пожелаешь.
  - Действительно, не поже-лаешь, - я терял под собой почву, слезы душили меня. Но я изо всех сил сдерживал свои эмоции, не хотелось при режиссере реветь.
  О Ленке я был столько наслышан: знал, какого цвета у нее были волосы, какие мультики она больше всего любила, какие она в детстве тебе задавала вопросы (мама, а почему у самолета с лыжами нет лыжных палок), как будто долго мы с ней жили бок о бок. И вот нигде больше нет этого славного доброго чело-вечка.
  Сумерки уже стали рету-шировать лицо Тарасова, и я вдруг отчетливо понял, на-сколько одинок и беспомощен этот человек. Я считал своим долгом что-то ему объяснить.
  - У нас с Таней... дру-жеские отношения. Она сей-час как будто выбирается из болезни - еще пару шагов, и она, возможно, спасена. Молчали четыре месяца - молчите и дальше. Лену уже не вернуть, а Татьяну это известие убьет моментально.
  - Не возражаю. Я тоже думал об этом. - Режиссер как будто размышлял вслух. - Но ведь, пойми, каждый отсро-ченный день - это как мина замедленного действия. С ее ощущением времени такая отсрочка будет равносильна...
  - Но сейчас - ни слова!
  -Я знаешь, чего боюсь? Я боюсь, что под этим делом, - Андрей растопыренными па-льцами кольнул себя в горло, - нечаянно проговорюсь.
  - А вы думайте, прежде чем говорить.
  - Эх, старик, легко сове-товать, а у меня в душе все эти месяцы свинец плавится. Но сколько такое можно терпеть? Понимаешь, облегчение хо-чется получить.
  В уже наступивших сумер-ках я с трудом на его лице разглядел гримасу отвра-щения, с какой он смотрел на огоньки Ялты.
  -Ладно, будем считать, что я съездил в отпуск. - Он наклонился к земле, нащупал на дорожке свою сумку, что-то с ней проделал, и вскоре я почувствовал его ищущую в темноте руку.
  - Давай, Берестов, про-щаться. Ты теперь к Татьяне ближе, чем я, а потому сам думай, как тебе поступить - сказать ей правду или еще повременить. Мне здесь все осточертело: и набережная, полная ходячих теней, и эти, с ума сводящие своим однообразием, ци-кады. Вот ты меня сейчас спроси, чего бы я желал, и я отвечу: ничего!
  -Уезжайте, - сказал я, - если не уверены, что смолчите, лучше уезжайте.
  - Из Ялты уеду завтра же. А куда, скажи, пожалуйста, уехать от себя? На земле такого места нет.
  Я повел его вниз, к шос-сейной дороге, где он надеялся поймать такси. Под ногами у нас шуршали обсыпавшиеся комья земли, и мой попутчик, не привыкший к таким доро-гам, дважды скатывался мне под ноги.
  - Извини, старичок, ви-дишь, даже земля меня не держит. Извини.
  Ждали мы недолго: вторая по счету машина остановилась и мы обменялись рукопо-жатиями. Когда режиссер уже находился в машине, в форточку холодно сказал:
  - Ты все-таки поговори с Татьяной, а то нехорошо получается. Противоестест-венно...
  Больше с этим человеком я не встречался.
  В санаторий я возвращался через главные ворота. На танцплощадке звучало кем-то воскрешенное старое танго Строка "Татьяна". Несколько пар, словно призраки, ходили по кругу. Еще ниже, за темными верхуш-ками кипарисов, поблескивал экран моря, по которому через равные интервалы времени блуждал луч пограничного прожектора. На мгновение он слизывал темноту, чтобы затем, ярко зырнув в небо, пробежать по береговой линии и надолго спрятаться в глубине ночи. Я, как мог, до поры до времени отгонял от себя известие о смерти твоей дочери.
  Навстречу попалась ком-пания ребят из Магадана: всегда навеселе, всегда с озорством и с песнями. Про одного из них - Петьку-золо-тоискателя, того самого, кто слушал ночью Би-би-си - говорили, что он за четыре месяца пребыва-ния в санатории оставил в ресторанах Ялты десять тысяч рублей.
  Я неотрывно смотрел на твое окно. В нем горел свет, на небе, надувшись, светила луна, во мне горела тайна о Ленке. Все горело, но ничего не менялось. Были статич-ными небо и земля, и не смешно ли метаться по каме-нистой дороге и ждать, когда что-то в этом мире, наконец, изменится. А что должно было измениться - этого я не знал.
  Наутро меня позвали в рентгеновский кабинет. Коль-нуло предчувствие: очевидно, готовят к выписке из санат-ория. И оно не обмануло меня. Галина Ивановна, мой ле-чащий врач, после рентге-носкопии, сказала, что я практически здоров и даль-нейшее мое пребывание на юге, если и не повредит, то и пользы большой не принесет.
  Известие о моей выписке из санатория ты восприняла с радостью, и это меня удивило.
  - А я и не скрываю - я рада этому. - Но глаза твои были настороженными. - Что тебе делать в санатории, с нами тубиками, если ты здоров?
  - Что же хорошего в моем здоровье, если мне придется уехать!
  - Никуда ты не уедешь, а если и уедешь, то всего-навсего на Камчатку.
  - Куда?
  - На Камчатку, - повтори-ла ты, что совсем сбило меня с толку.
  Но меня, наконец, осенило. "Камчаткой" в санатории называли три-четыре домиш-ка, стоящих на отшибе, за старым кладбищем. В них квартировали врачи, сани-тарки, официантки, почти весь штат санатория. Кое-кто из них сдавал приезжим коечные места.
  Так я стал жителем "Кам-чатки". Поселился у тети Шуры, давно овдовевшей санитарки из твоего корпуса. О лучшей хозяйке и мечтать не приходилось. В комнате было чисто и прохладно. На столе и на полочках самодельной этажерки лежали накрахмаленные вязаные салфетки. Подзор простыни кокетливо, по-деревенски, выглядывал из-под грубого солдатского одеяла.
  - Вот я и уехал, - в комнате мы были вдвоем.
  Ты чувст-вовала себя так, словно мы оказались на перроне и вот-вот должен послышаться гудок отправления. На дале-ком, заброшенном - и впрямь на Камчатском вокзале.
  - На прощанье, - улыб-нулась ты, - могу тебе открыть тайну. Но только ты не смейся. Я больше... не пишу стихов. Как бы тебе поточнее объяс-нить? Просто после его отъ-езда все встало на свои места. Порвалась последняя ниточка, связывающая с той жизнью. И сейчас у меня никого, кроме Ленки и тебя, нет. Ловлю себя на мысли, что знаю тебя с самого сотворения мира...
  Тревога, рожденная словом "Ленка", перечеркнула
  твое признание. Я сидел и молчал, не в силах сбросить с себя тревожное оцепенение. Через открытое окно, из тени притихших деревьев, доносился мажорный стрекот цикад. И слова, несшиеся с танцплощадки:
  
  Татьяна, помнишь дни золотые,
  Кусты сирени и луну в тиши аллей?
  Татьяна, помнишь грёзы былые?
  Тебя любил я, не вернуть нам юных
   дней.
  Упали косы душистые густые,
  Свою головку ты склонила мне на
   грудь.
  Татьяна, помнишь дни золотые?
  Весны прошедшей мы не в силах
   вернуть.
  
  В первый раз за все время нашего знакомства мне не надо было никуда спешить. Режим теперь не для меня.
  На следующее утро у тебя поднялась температура до 38,3 градуса. Как мало, оказы-вается, нами пройдено и как далеко еще до цели. Мне представилась вдруг пустыня, через которую мы идем. На наше счастье, в пути нам попался колодец с водой, но впереди - неизвестность и многие километры пустын-ного бездорожья. Беседа с Александром Николаевичем немного приободрила.
  - Температура у нее могла подняться от переутомления и... - доктор подыскивал какое-то, на его взгляд, подходящее слово, - и от чрезмерного эмоционального подъема - как никак эти проводы на "Кам-чатку" не остались без...
  Ироничность доктора вну-шала надежду. И действи-тельно, на третий день темпе-ратура у тебя вновь стала стабилизироваться.
  Вечером ко мне в комнату, чтобы сменить воду в вазе, зашла тетя Шура.
  - Как поживает твоя ба-бенка? - бесцеремонно спро-сила она.
  - Какая еще бабенка, тетя Шура?!
  - Не ерепенься. Ее-то я знаю поболе твоего. Ты здесь всего три-четыре месяца, а она, бедняжка, в моем корпусе обретается год с лишним: институт в Массандре - санаторий, сана-торий - и снова институт.
  Чувствовалось, что очень хотелось тете Шуре пого-ворить о тебе, чтобы хоть как-то ответить на мучивший ее, санитарку твоего корпуса, вопрос: что же будет с нами дальше? Поэтому она и воду в вазе меняла с неестественной для нее нерасторопностью.
  Ты парень простой, и скажу тебе по-простому: не схлестывайся с женщиной старше себя. Помяни мои слова, будешь всю жизнь маяться у нее под каблуком.
  - Не надо так говорить. Пока ни о какой женитьбе и речи нет. И... это в конце концов мое личное дело.
  - Правильно, твое дело. И я против нее ничего плохого не сказала, просто из личного опыта кое-какие выводы сде-лала.
  - Интересно - какие же?
  - Я раньше тоже думала, что разница в годах для семейной жизни не помеха. Своего Володьку я встретила сразу после войны - он немцев с Сапун-горы своим пулеметом смахивал. Еще сосунок был, двадцать два года, хотя вся грудь в медалях и четыре осколка в легких. Я тогда работала в военном госпитале в Ливадии, а он после ранения как раз там лечился. - Взгляд тети Шуры уперся в густой куст глицинии за окном. - Мне тогда шел уже двадцать восьмой год, и разни-ца в наших возрастах еще была не заметна. Ребята после войны выглядели старше своих лет - передряги войны их с нами уравняли. Я к нему всю жизнь относилась, как к сыну. Ему, например, хочется пойти иной раз с дружками, а я ему поперек дороги - сиди, мол, дома. Пошел было в вечернюю школу учиться, а я опять на дыбки: говорю, зачем тебе в Крыму учеба, когда и так ходишь в передовых сантехниках? Однажды пос-сорились, и я, в горячке, все его тетрадки с книжками сожгла в печке. Думала тогда, что все на моего Володю галятся и ждут только подхо-дящего случая, чтобы его от меня увести.
  Вот сейчас, задним чис-лом, вижу сколько нервов да спокойных минут он из-за меня потерял. А почему все так выходило? А все потому, что он для меня был и сыном, н мужем, и любовником одновременно и я, как могла, берегла его от всего, что нас с ним не касалось. Как обезь-яна, та от любви так при-жимает к себе своего детен-ыша, что тот помирает. Да и мужиков после войны всем бабам не хватало и потому каждая, как умела, охраняла своего. Даже калеку, даже пьяницу, а все же мужика...Дура была и не сооб-ражала, что на человека нельзя ставить ограничители. Пожил он, пожил в моей муштре - и запил. И стал он как все наши алкаши. Но и это меня не оттолкнуло. Потом дало о себе знать ранение, заболел, сначала плевритом, потом туберкулезом... Сло-вом, лет пять помучился и вот здесь, в этом же "Кипарисе" и умер.
  Тетя Шура, наконец, запла-кала, что, по-моему, она уже должна была сделать давно, и сказала:
  - А ведь он, как и твоя Танька, тоже писал стихи. - Она вытерла ладонью слезы и, поправив на себе рабочий халат, приосанилась и не в меру тихо прочла:
  
  Говорят, в Крыму все кипарисы
  Стоят, как часовые на посту,
  И в зеленой бухте Симеиза
  Бакенщик зажег свою звезду.
  
  - Неплохо, - сказал я. - Мне это нравится.
  Сухие руки тети Шуры принялись аккуратно, сте-белек к стебельку, укладывать хризантемы в высокую трех-гранную вазу. Спокойные, натруженные руки. Чего только они не испытали в жизни! Во всяком случае, "поболе" моего.
  Я анализировал рассуж-дения тети Шуры. Она ведь не сказала, чтобы я "не схлес-тывался" с тобой из-за твоей смертельной болезни? Не сказала. Не было у нее даже такой мысли. Не было. Сани-тарка, да еще такая мудрая, как тетя Шура, все знает о своих больных. В этом я убеждался неоднократно. И если дело только в разнице лет, значит, мы еще поживем, тетя Шура!
  
  * * *
  - Товарищ инквизитор, - взмолилась ты, - хоть убей, но я больше и шагу не сделаю.
  Ты села на землю, низко опустив голову в колени. Я стоял над тобой, словно глади-атор над поверженной жерт-вой. В руках у меня был трехметровый шагомер, с помощью которого я отмерял дистанцию.
  - Осталось всего 200 метров и мы должны их обязательно... ну, хотя бы пройти очень быстрым шагом. Чуть быстрее, чем ходишь ко мне на "Камчатку". Вставай, поднимайся, рабочий народ!
  Я взял твою руку. Пульс 84 удара. Мы бегаем уже вторую неделю. Начали с пятидесяти метров. На седь-мой день тебе предстояло пробежать расстояние в четы-реста метров. Для пропаганды бега я преодолел дистанцию за 70 секунд, что было для санатория "Кипарис" выдаю-щимся рекордом. Правда, возвращаясь к тебе, я заце-пился за торчащую из земли корягу и пропахал лбом доб-рый кусок дистанции. Зато ссадина на лице твоего тренера была нежно ухожена твоими руками, а ты получила воз-можность перевести дыхание.
  Теперь нам нужно было вместе пробежать эти четы-реста метров. Ты поднялась, и мы пошли, ускоряя шаги.
  -Темпо! Темпо! - командовал я, - еще быстрее! Дыши, как тебе заблагорассудится. Дыши через рот, если так легче, помни, что ты паровоз, кото-рый идет в гору.
  Мелкими шажками, слов-но мальчишка-подросток, ты изо всех сил старалась доб-раться до корявой, низкорослой крымской сосны - финиша дистанции. Хотела что-то сказать, но я строго запретил тебе говорить. Нуж-но беречь силы.
  Последние шаги ты делала согнувшись, держась за сер-дце, готовая упасть каждую секунду. Но и в такой неес-тественной, скрюченной позе ты все же ухитрилась добе-жать до дерева, дотронулась до его ствола, словно сделала отметку, и побежала дальше - еще метров 15-20 за пределы финиша. И там ты остановилась, опер-шись руками о согнутые колени.
  - Вот я какая хорошая, - еле шевеля языком, про-говорила ты.
  - Абсолютный рекорд мира! Но не стоять на месте - ходить, ходить, двигаться...Запомните, сударыня, что в движении - жизнь. А жизнь - это сила.
  Ты взяла мою руку и засунула ее под ворот трико, где ключица.
  Словно из ванны.
  - Это ничего. Это как раз то, что нужно. Потеть нам при беге полезно, - кричал я, возвращаясь за свитером к нашему старту.
  - Женя, что бы я без тебя делала? - спросила ты, когда я возвратился к тебе.
  - Бегала бы с другим.
  - Не-ет! Я бы с ума сошла от тоски. Ты думаешь мне твой бег поможет... если, конечно, мне хоть что-нибудь поможет. Но если вдруг случится чудо, не обольщайся, не бег будет тому причиной, а ты...
  - Вот этого я не люблю. Никаких культов личности! И голд фиш здесь ни при чем. Ты должна свято верить в чудодейственную силу физи-ческой культуры. Это для тебя сегодня главное блюдо, эмо-ции же - десерт...
  - Не говори. Что тут главное, знаю только я. Иначе почему же из 3,5 миллиардов человек жребий пал на одного тебя?
  - Жребий к тебе сам пришел ножками - топ-топ. И в армии были знакомства, и на заводе много молодых женщин, а вот такого со мной никогда не случалось...
  - Когда я выходила замуж за своего режиссера, я верила, что это любовь. Было какое-то смутное, приятное, вле-кущее чувство, но чтобы умереть за то чувство - ни-когда. Веришь ли, я как будто заново родилась.
  - Но ведь и звезды гаснут. Ты знаешь, чего я боюсь? Я боюсь, что это чувство так же, как камень или вода, имеет свою меру. Придет время - и мы можем опустошиться, а я этого очень не хотел бы.
  - Ты говоришь - звезды гаснут. Нет, свечение пере-живает их. Мы видим свет, дошедший до нас через тыся-челетия. Даже миллионы лет. Разве этого мало?
  - Мало! Это иллюзия жизни, обман. Я знаю столько людей, которые живут в этом призрачном свете иллюзий.
  Над морем взошла первая, самая яркая в Крыму, звезда. Она всегда восходит первой. Пройдет час-другой и рядом с ней зажжется другая точка. Но к утру они потускнеют и к началу дня растворятся в бледно-голубом небе.
  Когда я подходил к "Кам-чатке", до слуха донесся Васькин голос и тихий перебор струн. Я остановился у тор-чащего из земли острого камня и прислушался. С тех пор, как я переселился на "Камчатку", встречи с Моро-зовым стали редкими и к тому же мимолетными. Но Васька для меня был вторым чело-веком в санатории, с которым было легко и приятно об-щаться. В нем подкупала ненавязчивость, располагаю-щая к себе мягкость и все понимающее сочувствие. Он никогда не был равнодушен к чужому горю.
  Я еще не видел его, но знал, что сидит он на крыльце, в густой предвечерней тени дома. По голосу, по едва вибрирующим его ноткам, мне стало ясно, что душа Моро-зова чем-то глубоко опе-чалена.
  "Не стреляйте лебедя на взлете, пусть он оторвется от земли, не стреляйте лебедя в полете - пусть познает радость высоты", - пел Васька свою песню. Когда шум листвы внезапно растворил в себе следующий куплет песни, я подошел к нему.
  - Осваиваешь новое своё творение? Кажется, звучит неплохо...
  Морозов ничего мне не ответил, продолжал задумчиво перебирать струны гитары. Я пригласил его зайти ко мне, посмотреть на мое новое жилье.
  - Не надо мне больше никуда идти, - он резко ударил пальцами по струнам, словно поставил точку. Его худая рука, пальцы которой на-поминали по форме бара-банные палочки, держала гитару бережно и нежно, как птицу, о которой он только что пел.
  Мы сидели на некрашеных ступенях крыльца, не проронив ни слова. Васька был явно чем-то расстроен, а я не мог найти подходящего для его настроения вопроса. Что так мутит его чистую душу?
  - Свершилось, - после долгого молчания произнес Морозов. И по тому, сколько неподдельной горечи было в слове "свершилось", я понял, что Васька получил из дома дурные вести. О его жизни я знал многое из его рассказов. Знал, что он болеет давно и тяжело. Знал об его отно-шении к вопросу о супружес-кой верности, о его сильной привязанности к сыну. Ски-тания по больницам и сана-ториям имеют один конец - кто-то из семьи уходит первым. Пусть на время, но уходит.
  - Вася, она не достойна тебя, не жалей того, что оборвалось.
  - Не достойна говоришь? А я ее достоин? Она здоровая, цветущая женщина, как гово-рится, кровь с молоком. А я - жалкий тубик. Кочую вот уже пять лет из санатория в больницу, из больницы в санаторий. Она же не знает, что такое болезнь, ей это неведомо, как жителю Фиджи неведом кусок льда. Чувства? А, все это не то. Просто плотская у нас с ней несовместимость. - Морозов горестно махнул рукой. - Нет в ней ничего отталкивающего - все на месте, все радует глаз: и тело, и лицо, и движения. Прекрасно все, как по Чехову. А я? Ложусь с ней спать и на стул, рядом с супружеским ложем, ставлю
  пле-ва-тель-ни-цу. Каково при таком анту-раже творить со мной этот самый таинственный акт любви?
  - Да разве в этом все дело, старина?
  - Не убаюкивай. И в этом тоже. А если учесть, что на долгие месяцы она остается одна, как думаешь, можно ли сохранить верность на рас-стоянии? А если встретится физически более привлека-тельный, чем я, человек?
  - Ну и жуткую же картину ты нарисовал! Еще Ларош-фуко, по-моему, говорил, что мрачное не так мрачно, как это мы себе представляем. Может, и не так все плохо. Ты же сам знаешь, сколько женщин все годы войны ждали своих мужиков и большинство не поддалось никакому соблазну. Все зависит от чувств и совершеннейшей близости. А если ее нет, то о чем жалеть?
  - Может, и не так все плохо, но ты не так это понял. - Я к этому известию давно готов. Мерзко от самого себя. Невыносимо омерзителен я стал для себя. Ведь кроме ЮБК есть еще другая земля, куда я рано или поздно должен возвратиться. А к кому? Сознание своей ненужности задавит, пони-маешь. Вот здесь - Морозов положил руку на грудь, - лежит булыжник такой тяжести, что не сдвинуть его никакими си-лами. И самое глупое для меня заключается в том, что я не способен больше кем-либо увлечься. Потому что вижу себя как бы со стороны. Противно...
  - Ладно, Морозов, послу-шать тебя, так выходит, и жить не стоит.
  - И не стоит...
  - Не перебивай! Может, и не стоит. Но неужели в твоей жизни никогда не было свет-лого часа, оглянуться на который и то спасение? Да сделай ты, черт подери, хоть один раз ревизию своей жизни - без суетни и стенания. Одно сомнение в надобности на-шего существования уже есть не что иное как предательство звания "Че-ло-век". Твари и те живут - послушай только как они шебаршатся в кустах, в траве, в камнях. Деревья и те имеют смысл существования. Горе, Вася, как ночь, - пришло и ушло. Как пролетевшая мимо пуля. Попомни мои слова, пройдет и эта темная полоса твоей жизни, и будешь еще над собой смеяться.
  - Да не уговаривай ты меня, - Морозов встал, гитару поло-жил на ступеньку, достал сигареты и закурил. В его голосе появилась ровность. - Нечего меня уговаривать, не в петлю же я собрался лезть. Хотя иногда думаю об этом...
  - И я не к тому. Просто сказал, что думал.
  Мы незаметно отошли от "Камчатки" - мимо бильярд-ной, из окон которой неслись веселые голоса и удары шаров.
  Спустились на шоссе, ведущее в Ялту. Асфальт еще дышал дневным зноем, и по нему шли редкие машины, точно по огромному лубку, они катились в глубокую искря-щуюся чашу - в Ялту. Нам удалось остановить маршрутное такси, и через несколько минут мы были уже на набережной - в ресторане. Для нас нашлось два места на веранде, от-крытой бархатистой синеве неба и первым уголькам звезд. Мы сидели лицом к морю - нам хорошо было видно, как из гавани медленно отчаливал ветеран Черного моря тепло-ход "Адмирал Нахимов". Как умели, мы подвели с Васькой итог нашим рассуждениям о жизни, чтобы назавтра с больной головой продолжать жизнь и бороться за нее.
  На следующий день, после обеда, Морозов поджидал нас около столовой.
  - Попрощаемся, братцы, - просто сказал он и неловким движением вытер влажные ладони о брюки. Он стеснялся потных рук, знал об этом и старался первым не подавать руки.
  Значит, Васька не выдер-жал. Так оно и должно было случиться.
  - Когда едешь?
  - Сегодня, сейчас. Забегу только за чемоданом и отдам старшей сестре "бегунок". - Он был в линялых, потертых брезентовых брюках, в кедах с узловатыми шнурками, в тенниске с короткими рука-вами, из-под которых выгля-дывали тонкие предплечья. На его лице было написано несгибаемое упрямство и решимость.
  Мы остались ждать его на автобусной остановке. Подо-шла еще группа отъезжающих: ребята с Колымы с триумфом несли на руках своего приятеля Левы, кото-рый, будучи пьяным в стельку, ухитрялся на трубе исполнять мелодию, некогда прославив-шую Дюка Эллингтона. Надо было отдать должное его виртуозности - финал, несмот-ря на то, что дружки несли его с полным пренебрежением к элементарной технике без-опасности, удался ему на славу. Магаданец был явно в ударе, ибо, закончив одну мелодию, он тут же, по настоятельной просьбе собутыльника Петьки, начал выводить печальную руладу из какого-то траурного марша. Однако эти блистательные Левины пассажи как никогда кстати вызвали у собравшихся на остановке людей громкий и дружный смех.
  Пришел Морозов. Рядом с большим своим чемоданом он казался еще более хрупким. Ты все время заглядывала ему в глаза, норовя что-то у него спросить. Я знал, что ты хотела у него выяснить: что изменит его приезд домой? И Васька, словно угадав наши мысли, сказал:
  - Я должен на месте во всем разобраться. Не ехать - значит, продолжать терзаться в неизвестности. А зачем? Чтобы потом винить во всем себя? А чем черт не шутит, ребята, может, мое появление в родных пенатах автома-тически поставит все на свои места.
  Мы долго прощались, долго махали руками, долго смотрели вслед автобусу, в окне которого уплывало лицо Морозова. Оно было без кровинки. Он тоже покидал планету, обжитую, но уже бесполезную - планету, от которой останется только голубой флер воспоминаний. Да и останется ли? Рано или поздно мы все покинем ее.
  Во время врачебного об-хода, часов в 10-11, я по обыкновению находился на "Камчатке". Достал у сана-торского плотника кое-какой инструмент и вот уже второй день подряд чинил двери и крыльцо тети Шуриной "вил-лы". Мне нравится иметь дело с деревом - оно, даже старое, почерневшее, источает неповторимый аромат, который сродни запаху земли и только что обмолоченного зерна. Эти запахи я хорошо запомнил с детства.
  Я расположился на крыль-це. Никто меня не отвлекал, кругом было тихо, если не считать утреннюю трескотню цикад. В южной тени легко работается. Не могу сейчас точно вспомнить, но, по-моему, в те минуты я насви-стывал только что появившуюся на свет песенку "А у нас во дворе..." Тебя выдала тень, твоя голова, вернее ее негатив лежала у самых моих ног. Я сделал вид, что не замечаю тебя, мне очень хотелось порисоваться перед тобой с рубанком в руках. Мол, знай наших - умеем работать. Дала рецидив старая моя болезнь - хвас-товство. Ты подошла сзади, положила руки на плечи, голову прижала к моей голове и так замерла. Я ждал, что сейчас что-то должно про-ясниться, что-то из ряда вон выходящее. Ты сказала:
  - Милый мой человек, да знаешь ли ты, что па обходе мне сказал врач? Он сказал, чтобы я тебя поцеловала, что я сейчас с величайшим удо-вольствием и сделаю. А еще он сказал, что бациллы мои не выдержали атаки и в панике бежали...
  - Не может этого быть! - я едва не задохнулся от волнения.
  - Да я сама видела анализ - все они бежали в подполье, прячутся...
  Я отложил в сторону рубанок, высвободился из твоих объятий, встал и почувствовал головокружение. Я вспомнил твою Ленку.
  - Пойдем к Александру Николаевичу! Пока сам не увижу - не поверю!
  - Женя, а поцелуй?
  Как долго я этого ждал этого мгновения: я обнял тебя за плечи, прижал к себе, почувствовав вибрацию твоего тела и пахнущие сандалом твои губы. Я слышал как стучали наши сердца, словно сто камертонов, которых некому и незачем останавливать.
  И мы отправились, вернее, мы побежали и, видит бог, ты не хваталась больше за сердце, не бледнела, бежала, хотя и не быстро, но ровно, не сбавляя темпа. Запыхавшись, ввали-лись в кабинет врача. В нем было прохладно и пахло только что погашенной папиросой. Доктора в кабинете не было.
  Под окном, которое вы-ходило на море, на высту-пающих из земли корнях сосны, застыли две тени. Затем они двинулись, и я увидел доктора, разговаривающего с больной из второго корпуса. Врач был без халата, в полосатой футболке, в широких, плохо пригнанных к его тощей фигуре брюках. Женщина время от времени вытирала рукой глаза.
  Ты приблизилась ко мне, и я обнял тебя. Когда наконец в кабинет вошел Александр Николаевич, мы скромно сидели на кушетке - ты у самой стены, я - у аптечного шкаф-чика.
  - Какие новости, ребятки? - спросил доктор.
  - Хотим все знать, - сказал я.
  - Будешь, Берестов, много знать, станешь как эта матрона, с которой я только что закончил беседу.
  - А что с ней? - спросила ты.
  Ровным счетом ничего Год назад ей сделали резекции правого легкого и задели нерв. Он болит до сих пор, и я ей порекомендовал обратиться к тому хирургу - пусть, мол, исправит свой брак. Ей кажется, что у нее рак. Похудела на одиннадцать килограммов. Ей бы такой вес до операции.
  - И что вы ей сказали на это?
  - Я сказал, что у меня лечился действительно больной раком человек. И вылечился, и сейчас вот уже, чтобы вам, ребятки, не соврать, лет восемь работает в Донецке. Он знал о своей болезни, а все равно верил в выздоровление. Правда, ему было легче - солдатская закалка, не то, что у этой горемыки - десять лет благополучного замужества , миллион тонн страха, которые на нее давят.
  Мы достаточно хорошо знали доктора, чтобы поверить в эту легенду.
  - И бедная женщина так вам и поверила.
  - А это уж ее дело. Я исчерпал весь свой запас аргументов, доказывая ей, что она абсолютно здорова,.
  - И ничего не оставили для нас?
  Александр Николаевич взял с полки твою историю болезни и нашел в ней листок последних твоих анализов.
  - На, смотри, неверующий антроп, - доктор протянул мне листок бумаги. - Только ты тут мало что поймешь. А дело вот в чем. По нашим медицинским мер-кам, если человека в течение трех-четырех месяцев пичкать химиотерапией, да плюс другие общеоздоровительные меры, бациллы пропадают. Отлично, когда это совпадает с зарубцовыванием каверн - тогда уменьшается риск реактива-ции. Но, милые мои люди, то, что происходит сейчас у тебя, Татьяна, в легких, вселяет надежду. Важна ведь тенден-ция, не так ли? А она такова: налицо резкое улучшение общей клинической картины. Кровь у тебя хорошая, на рентгене - положительные изменения, и теперь вот - отсутствие в мокроте палочек.
  Мы с тобой сидели, затаив дыхание, дивясь докторскому спокойствию.
  - Зазнаваться нам пока не стоит, но судя по всему, есть причина для поездки в Ялту. Сходите в курзал, смените обстановку.
  Ты встрепенулась.
  - Давай сначала в домик Чехова сходим.
  - Это само собой, но неплохо бы подняться на Ай Петри, - осенила меня идея.
  - Бери уж выше - в кос-мический век ведь живем, - не удержался от сарказма Алек-сандр Николаевич, - давайте, ребята, махнем в Море дождей...- Ладно, не устраивайте мне здесь сентиментальную вст-речу разлученных от рождения братика и сестрички. Идите лучше к морю, там ионов больше, а они Татьяне еще нужны...
  Для первой экскурсионной поездки мы выбрали самый короткий маршрут - Никит-ский ботанический сад. Туда мы добрались на автобусе и, стараясь идти по тенистым сторонам аллей, вскоре углу-бились в бамбуковую рощу.
  На тебе было свободно облегающее фигуру платье в сине-белую полоску, на ногах вьетнамские без каблуков и задников "гусиные лапки" и при твоем небольшом росте и чуть-чуть раскосых глазах ты походила на азиатку. Движения в такой обуви были неловки, шаг по-детски нетвердый и мне приходилось все время тебя подстраховывать, чтобы ты не оступилась.Ты трогала побеги заморского дерева и, обращаясь к ним, говорила: "И всего этого человек мог лишиться".
  Понемногу ты осваивалась, привыкала к роли экскурсанта и мы, оставив бамбуковую рощу, подошли к ливанскому кедру. В твоих глазах светилось тихое прек-лонение перед природой. А потом мы разглядывали сам-шит - самое крепкое в бота-ническом саду дерево. Всю информацию о произраста-ющем мире мы черпали из табличек, понасаженных ря-дом с деревьями. Повсюду пахло хвоей, лавандой и еще какими-то нам неизвестными запахами.
  В аллее, где рос дико-винный клен с серебристыми листьями, мы нашли скамью, и я заставил тебя на ней передохнуть. В тебе чувст-вовались первые признаки усталости: на лбу и на верхней губе появилась испарина. Я взял твою руку и стал по часам считать пульс.
  У довольно обширного пруда, где жили лебеди, соб-ралась группа так называемых организованных туристов. Моложавая женщина провещала стоящего рядом с ней мальчика: "Лебеди, Витя, умирают от тоски. Они всегда живут парами и не выносят одиночества". При этих словах мне вспомнился рассказ Моро-зова, связанный тоже с ле-бедями. Где это было, он не уточнял. Кто-то угостил лебедя леденцом, и тот через нес-колько часов умер - конфета, подобно ножу, разрезала ему горло. Когда птицу выносили на берег, говорил с дрожью в голосе Васька, ее друг лебедь издал такой печальный крик, что одной жен-щине стало плохо с сердцем.
  Когда мы с тобой спус-кались вниз по деревянным ступеням, ведущим к морю, навстречу нам поднималась молодая пара. Лицо женщины показалось мне очень знакомым - серые выразительные глаза, копна светлых волос, высоко поднятые скулы. Когда и где я мог ее видеть? Я попытался определить это по ее спутнику, но его лицо мне было незнакомо: худощавое, итальянского типа...
  - Здравствуйте! Я вас еще издалека узнала. - И, обра-щаясь к своему попутчику, молодая женщина уточнила: - Дима, это тот самый человек, который помогал мне искать тебя.
  Вот теперь я вспомнил: институт в Массандре. Это была Людмила Алексеева, потерявшая своего мужа.
  - Я рад, что у вас все так хорошо закончилось. Мы молили с Таней бога, чтобы вы встретились.
  - А вы знаете, встретились-то случайно: мой беглец жил, как троглодит, в палатке, на берегу моря. Если бы одна добрая женщина не подска-зала...У нас сейчас все хорошо или почти все...
  - Людмила, не надо, - взмолился вдруг парень, - ну, какое кому дело до наших с тобой проблем..- Ему явно было не по себе, я его прекрасно понимал: при посторонних такое не обсуждается.
  Жаль, не было тогда с нами Морозова - его обязательно вдохновила бы эта оптимистическая история.
  Когда мы расстались с Алексеевыми, ты сказала:
  - Я его хорошо понимаю. Если у парня действительно тяжелый ТБЦ, то жить рядом с такой красивой женщиной - одно мучение...
  Мы сидели под козырьком дебаркадера и решали: ехать ли назад в санаторий или на пароходике отправиться даль-ше - в Гурзуф. Я все время приставал к тебе с вопросом: как ты себя чувствуешь?
  - Преотлично, - горячо заверила ты меня. - Я готова сейчас совершить кругос-ветное путешествие.
  - Ну, раз так, - сказал я, - держи мою одежду, а я полез в море.
  Через пятнадцать минут, обдуваемые встречным вет-ром, мы уже плыли на кро-хотном пароходике в сторону Медведь горы. Попутчики по плаванию, зачарованные вмес-те с нами прозрачной зеленью моря и сияющим первобытной свежестью воздухом, потеряли дар речи и молча следили за пенистым следом суденышка.
  И тут вдруг на меня накатила волна ностальгии по-настоящему. Как это было в день твоего рождения. Время, как и морской след, с каждой секундой расплывалось, теря-ло очертания, исчезало в вечном море. Оно, вроде бы, и близко и вместе с тем необ-ратимо в своей безбрежности.
  Настроение, видно, пере-далось тебе, а от тебя - нашим попутчикам по пароходику, от них - матросам и капитану. Оно просочилось в эфир, дошло до солнца и, отделившись от него белым облачком, растаяло в глубине космоса. Двигатели в лад повторяли одно и то же: Ленка, Ленка, Ленка...
  Гурзуф нас встретил зноем и равнодушием кипарисов. Люди стояли в очереди за разла-пистыми чебуреками, исто-чавшими умопомрачительный запах подгоревшего подсол-нечного масла. Ты встала за ними в очередь, а я с сумкой в руках отправился к киоску за "Каберне". Потом мы прошли мимо бывшей дачи художника Коровина, белизна стен кото-рой слепила глаза и дышала теплом русской печи. От домика художника мы спус-тились по царским ступеням вниз - под сень развесистой и богатой тенью смоковницы. На пятачке сухой рыжей земли разбили бивак, соорудив на время страну Аркадию.
  Ты готовила "стол", а я думал о красной ленточке, которую разрезают при откры-тии чего-то... По существу, так оно и было: мы входили в новое, нашими руками воз-веденное нечто. Когда мы наконец, угомонились и в картонные стаканчики поли-лось "Каберне", я взял слово:
  
  "Сегодня пятница: поэтому смени
  На чашу кубок твой, а ежели все дни
  И так из чаши пьёшь, удвой ее сегодня:
  Священный этот день особо помни!"
  
  Когда содержимое трёх стаканчиков заиграло в моих жилах, я стал расти в
  собст-венных глазах и почувствовал себя ничуть не меньше того зодчего, который построил белый город в пампасах. И я решил показать тебе, как плавают настоящие мужчины. Я вошел в море и нырнул. Я долго плыл под водой, захва-ченный красотой живописного зеленого дна. Почти доплыл до скал, которые, если верить экскурсоводам, принадлежат Шаляпину. И конечно же, не заметил над собой прогулочный ялик, который я со всей присущей мне прытью тут же протаранил.
  Потом я лежал головой на твоих коленях, и ты с помощью "Сандала" и носового платка оказывала мне первую меди-цинскую помощь. И ворчала: "Вот такие, как ты, хвас-тунишки больше всего полу-чают шишек". Ну, рифма, прямо скажем, и мне под силу.
  Как будто заразившись от меня хулиганским вирусом, ты прямо в платье отправилась купаться. Ступив на гальку, почувствовала себя не очень уверенно - тебя несколько раз хорошенько качнуло, и теперь уже мне пришлось спешить к тебе на выручку.
  - Какая же я недотепа, - сокрушалась ты, - отправилась на прогулку к морю без купаль-ника. Надо сейчас же купить мне модный купальник.
  Потом тебе пришла идея отделаться от своего обру-чального кольца. Ты сняла его с пальца, повертела, неловко, по-женски размахнулась и забросила его в густые заросли плюща. После долгих поисков я вернул тебе кольцо. Тогда ты пошла на хитрость: поднялась и отправилась с бутылкой в руках к морю за водой. Я не успел и глазом моргнуть, как ты похоронила в море свою драгоценность. Колечко, блес-нув на солнце, зигзагами пошло на дно на радость черно-морскому окуню. Вместе с кольцом ты, видно, похоронила в море нечто большее, чем просто драгоценный металл. Может, это были тяжесть прожитых лет, груз воспоминаний, и неудер-жимость времени? А может, это было возникшее пред-чувствие? Я не успевал вы-тирать твои слезы, повторяя тебе в утешение одну и ту же фразу:
  - Никогда не надо сдер-живать слезы - это единст-венное, что по-настоящему облегчает душу.
  А ты сквозь плач мычала: "Ленку бы сюда. Ей бы так было с нами хорошо".
  Потом мы пребывали в полудреме, когда явь и сон еще не разграничили зоны своего влияния, когда треск цикад ка-жется пулеметной очередью, а возникшая в воображении знакомая по рисункам фигура Шаляпина - явью. Он предстал передо мной в светлых китай-ских брюках, в майке-сетке, которые так любы офицерам-отставникам, в сандалетах на босую ногу. Точь-в-точь как у меня - из кожимита. Он напевал веселый мотивчик из известной оперетты.
  Песня оборвалась, и певец добродушным баском к кому-то невидимому обратился: "Заверните мне вон ту и ту". И я в полудреме подумал: "Федор Иванович, наверное, желает получить свои скалы". Поя-вился новый фрагмент. При-виделась живописная картина с изображением домика Коро-вина, смоковницы и под ней мы - в компании незнакомых нам людей. И как будто дуновение ветра: "Это Авилова - любовь Антона Павловича". Кто сказал и кому адресо-вались эти слова - осталось невыясненным.
  В 1980 году я действи-тельно увижу такую картину - Гурзуф, домик Коровина... Будучи в Крыму, ее напишет мой свояк - муж сестры. Когда я впервые увидел ее, мне нестерпимо захотелось сор-вать с нее раму, чтобы рас-смотреть под ней недостающую смоковницу, а под ней - нас с тобой...
  Белая стена, серо-синие ступени лестницы (это была тень), незнакомые застывшие в движении люди. Они будут там стоять до тех пор, пока не выцветут краски и не истлеет холст. И кто из них переживет друг друга - память или краски?
  Выплакавшись, отдохнув в тени смоковницы и как следует пообедав в единственной в Гурзуфе столовой, мы отпра-вились за покупками. В мага-зине ты потеряла голову. Тебя нельзя было оторвать от прилавка. Перемерила все солнечные очки, пересмот-рела всю галантерею, пере-щупала весь ассортимент -начиная от трусиков и кончая сервизом из Дулевского фар-фора. А сколько было пере-мерено мной пляжных кепок, панам, соломенных шляп?! Спортивная сумка, в которой свободно умещались четыре волейбольных мяча, была до отказа забита покупками. Я радовался, что к тебе вернулся интерес к обыденным прояв-лениям жизни.
  -Ты не представляешь, - говорила ты, - сколько я накопила денег. - И все, что купила, пригодится. Вот по-едем в Бахчисарай, наденем эти шорты и эти очки. А эту рубашку тебе на смену к той - в клеточку.
  
  
  
  Интересно, подумалось мне, кажется, незаметно на-чинается для меня семейная жизнь. Но если она в столь приятной упаковке лежит на витрине жизни, то почему же тогда столько банкротств связано с этой самой семейной жизнью?
  Автобус, на котором мы из Гурзуфа возвращались в санаторий, шел полупустой.
  Было такое время, когда поток экскурсий и отдыхающих-одиночек уже схлынул. Его поглотили многочисленные санатории с их неукосни-тельными обедами и "тихими часами". Полуденный желток солнца казался приклеенным к сковородке неба. В такую пору все южные города и их население погружаются в дремотное состояние, когда не хочешь да затоскуешь по укромному тенистому уголку, где можно не спеша приткну-ться и забыться в отдохновении.
  Я не сразу заметил, что мы попали в автобус, в кабине которого, кроме водителя, находится мальчик. Я уже не один раз встречался с ним в дороге, но мне так никогда и не удалось разгадать тайну его присутствия в маршрутном автобусе. Он спал на ящике, назначение которого мне также было неизвестно, свер-нувшись калачиком, и его загорелые руки, просунутые между подогнутых босых ног, хвостиком выглядывали сзади.
  В салоне в основном были среднего возраста люди, утом-ленные палящим солнцем и дорожным дискомфортом. Мужчина, сидевший на перед-нем сиденье, безуспешно пытался прикрепить дужку к солнечным очкам. Рядом с нами на заднем сиденье дре-мали двое пассажиров в рабо-чей одежде с небольшими чемоданчиками, в которых обычно хранится шанцевой инструмент слесаря-сантех-ника. Впереди нас, через сиденье, находились две женщины в открытых сарафанах и фетровых с бахромистыми полями панамах, которые делали их похожими на грибы-свинушки. Одна из них громко, не стесняясь в выражениях, ругала на чем свет стоит какого-то неизвестного нам человека.
  - Экий мерзавец, - рас-палялась дама, - пока я ходила купаться, взял мой лежак и отдал его своей метрессе. И что ты думаешь, эта лупоглазая телка, когда я к ней подошла, смотрит на меня в упор и пальцем крутит у виска, мол, смотрите, идиотка нашлась.
  За свирепой рассказчицей, у окна, мышкой притихла пожилая дама, в старомодной соломенной шляпке, в светлом хлопчатобумажном жакете. Ее пергаментная в мелких бородавках рука мирно поко-илась на поручне переднего сиденья.
  Это случилось вскоре после второй остановки от Гурзуфа. Где-то внизу, под автобусом раздался сильный глухой удар. Затем несколько, таких же глухих, ударов подряд.Так стре-мительно плывущая лодка напарывается днищем на срытый в воде топляк. Затем началась хаотическая свис-топляска, как будто кто-то стальным шкворнем дубасил по днищу машины. Было ощущение: еще мгновение - и автобус начнет разваливаться по частям. Однако вскоре внизу все стихло, и ничто больше до поры до времени не напоминало о зловещих уда-рах.
  Ты, таясь, чтобы другие не услышали, тихо спросила:
  - Женя, что это могло быть?
  - Скорей всего между колес попали камни, теперь они с силой отрываются.
  Обе женщины поднялись со своих мести направились к передней двери. Прибли-жалась остановка - поселок Никита.
  Слева промелькнули поч-товое отделение, одинокий кусок скалы, на котором было написано "Люда - Сергей. Москва" и именно в этом месте обычно начи-нается торможение рейсовых автобусов. Но сейчас этого не произошло. Автобус, не сни-жая скорости, достиг сере-дины поселка, проскочил остановку и без признаков торможения устремился даль-ше. Дорога малозаметно, но неуклонно пошла вниз.
  - Водитель, остановите, пожалуйста, автобус! - взмо-лилась одна из дам. Но, видя, что просьба ее осталась бе-зответной, она повернулась к остальным пассажирам, ища у них поддержки. - Товарищи, что же это за безобразие!
  Все посмотрели в сторону водителя. Тот сидел, не меняя напряженной позы. Через одну остановку он должен был остановиться у "Кипариса". Шофер все время наклонялся вниз, не теряя при этом из виду дорогу, и что-то правой рукой пытался сделать - не то что-то оторвать, не то наоборот - приладить. Потом, гораздо позднее, до меня дошел смысл его манипуляций: он пытался с помощью ручного тормоза остановить машину. Он долго не мог поверить, что последняя надежда его оставила.
  Между тем обе пасса-жирки наперебой кричали:
  - Да он же явно пьян! Уже вторую остановку проехали. Остановитесь же, наконец, мы опаздываем на обед...
  Я взглянул за окно, и понял, что автобус набирает скорость. Я взял тебя за руку и стал тянуть за собой: "Пой-дем, следующая наша оста-новка". Но я далеко не был уверен в своих словах. В атмосфере салона что-то на-метилось такое, чего нельзя было передать никакими сло-вами или зафиксировать са-мыми точными приборами.
  - Женя, я боюсь, что-то происходит.
  Но я уже и без тебя понял, что мы попали в независимый от нас сгусток событий, выйти из которого будет не так-то просто. Между тем, автобус, не снижая скорости, пронесся мимо нашего Кохадрома, приблизился к въезду в санаторий, и, оставляя позади себя остановку "санаторий "Кипарис", понёсся дальше. Он беспрепятственно влекомый свободным паде-нием, стремительно мчался по наклонной прямой - вниз, к Ялте.
  Послышался треск раз-биваемой плексигласовой перегородки, отделявшей кабину водителя от пасса-жиров. Смысл действий шо-фера мне не сразу стал по-нятен. Одновременно откры-лись двери автобуса. Маль-чуган, подняв голову, пугливо смотрел на разбитое стекло.
  -Товарищи пассажиры, - вдруг раздался глухой, напряженный голос водителя. - полетел карданный вал, кажись, сорваны тормозные патрубки. - И более тихим голосом он обратился к ребенку: - Витек, не боись, вырулим. - И снова к пассажирам: - Кто на себя надеется, еще есть время попытаться оставить автобус...Остальным лечь на пол и хоро-шенько держаться за стойки.
  Я все понял. Тревога, словно автоматная очередь, прошила грудь. Я смотрел на тебя и готов был забыть об абсурдности положения. Ка-кая несуразица - вот так никчемно пропасть. Но ничего подобного я тебе, разумеется, не сказал. Я снял с себя рубашку и начал лихорадочно обматывать ею твои ноги.
  - Это для того, чтобы не поранить твои драгоценные ножки, как можно развязнее сказал я. - Сейчас будем с тобой катапультироваться. Сначала ты, потом я...
  - Я никуда без тебя не пойду! Женечка милый, не надо, - взмолилась ты.
  Но я уже в деталях пред-ставлял, что нам надо было делать. Не откладывая ни на минуту. Я возьму тебя за руки, спущу ногами на землю, и постепенно, выравнивая ско-рость, с отдачей отпущу тебя. Риск был огромный, но другого выхода у нас не было. Путе-шествие в Ялту без тормозов - то же самое, что езда в преисподнюю. Через пару кило-метров дорога почти под углом в девяносто градусов свернет вправо, откуда вырывается безостановочный поток машин. Даже обладая вирту-озным мастерством, невоз-можно на все увеличиваю-щейся скорости сделать ма-невр на участке, который экскурсоводы окрестили "те-щиным языком". Но по прямой автобус ждал крутой, хотя и не очень глу-бокий обрыв. Но при такой скорости прыжок с него был бы тоже смертельным.
  Женщины, до сих пор имевшие воинственный вид, присмирели, растерянно следя за дорогой.
  У нас с тобой не оставалось времени для препирательств. Я взял тебя за руку и нас-тойчиво потянул к задней двери. И вдруг я увидел под-хваченную встречным пото-ком воздуха соломенную шля-пу, а затем и ее обладателя, еще пару минут назад занятого починкой своих очков. Он оказался между автобусом и опорной каменной стеной, находясь в эти мгно-вения по другую сторону бытия, закруженный и сдав-ленный инерцией ускорения. Мужчина сначала катился клубком, потом враз рас-пластался на жарком асфальте. Я не мог оторвать от него взгляда: человек в горячке предпринял попытку встать на колени, сделав при этом ищущий жест рукой, затем тяжело упал на землю. Сквозь заднее стекло эта картина нам была хорошо видна. И все же, несмотря на это ужасное зрелище, я подвел тебя снова к двери, не зная, с чего начинать: с прощания ли, с резкого и внезапного для тебя приема, насильственного, как хирур-гическое вмешательство. И, пожалуй, я заставил бы тебя подчиниться моей воле, если бы нас не привлек голос водителя. На этот раз в нем отчетливо слышались дребезжащие нотки еле сдержи-ваемого волнения.
  - Возьмите кто-нибудь моего Витьку, - попросил шофер.
  Ты отступила назад от двери.
  - Женя, иди к мальчику. И я скорее почувствовал, чем увидел - лица всех пас-сажиров были обращены ко мне. Это и понятно - в автобусе я был самый молодой. Но прежде я должен был вы-полнить свой план. Еще было время, чтобы освободить тебя из этого механического гроба.
  - Нет, - отрезала ты. - Впер-вые за все время нашего знакомства в твоих глазах и в голосе я почувствовал непререкаемое сопротивление. - Останемся здесь вместе. Иди, Женя, за мальчиком.
  Я понял: ты видела в Витьке свою Ленку... Понял я и другое: шансов на благополучный исход у нас с тобой почти не оставалось. Переступая через распластавшихся на полу женщин, я пошел по проходу. Они лежали в неудобных позах, лицом вниз, и у меня мелькнула идиотская мысль: неплохо бы им сейчас иметь пару хороших лежаков.
  Я подошел к кабине и стал выдергивать из резиновой рамы острые осколки стекла. Мальчик спокойно сидел на своем месте, не подозревая, что происходит в нашем вз-рослом мире. Опыта обра-щения с детьми у меня не было. Я потянул к нему руку и соврал: "Витя, пойдем со мной, я покажу тебе один фокус". Он с любопытством прислуши-вался к моим словам, но не сделал ни малейшей попытки откликнуться на мое при-глашение. Тогда водитель ска-зал мальчику: "Иди, сынок, дядя тебе покажет интересный фокус".
  А фокус весь заключался в том, что у фокусника одеревенели вдруг ноги и в руках появилась предательская дро-жь. Водителю я все же сказал: "Вы не волнуйтесь за мальчика, делайте свое дело спокойно... По всей видимости, вам нужно гасить скорость об стенку..."
  - Если бы не встречный транспорт. Попытаюсь вывер-нуть на старую Массандровс-кую дорогу. - Шофер обернулся к нам и внимательно, потем-невшими глазами взглянул на меня. - Ты, парень, пацанен-ка моего, в случае чего, подстрахуй.
  Возвращаясь с Витькой к тебе, я приглядывал место, где мы втроем сейчас должны будем надежно устроиться. Витька был теплый и мягкий, как котенок после сна. Еще я не дошел до тебя, как ты протянула к нему руки. Но я отстранился и поставил ре-бенка на пол. Двух пасса-жиров, наших недавних соседей, в рабочих спецовках, на заднем сиденье уже не было. Все происходящее напоминало кошмарный сон.
  Автобус уже миновал оста-новку у скалы, с высеченным на ней орлом, точь-в-точь как те деревянные поделки, что продаются во всех сувенирных киосках Ялты. До "тещиного языка" оставалось, по-види-мому, меньше минуты.
  Я лег спиной на пол, в головах у женщин, хорошень-ко выбрав точку опоры. За свои ноги я был спокоен: я молил Бога, чтобы железные стойки вместе с нашей, набитой пустяковыми вещами сумкой, в которую я уперся, выдержали, когда автобус бедственно начнет терять скорость. Это произой-дет резко, как выстрел.
  По левую руку от себя я пристроил Витьку, по правую, поскольку она сильнее левой, я заставил лечь тебя. Ты укладывалась так обстоя-тельно, как будто нам пре-дстояло провести ночь на брачном ложе: тщательно оправила платье, снятую с ног мою рубашку подложила мне под лопатки. Обняв вас, руками я ухватился за ножки сидений.
  Витька первое время вел себя молодцом, но когда понял, что фокус ему никто не собирается показывать, ти-хонько, мне в подмышку, заплакал. Ты, через меня, протянула руку и стала гладить его по лицу, вытирая слезы. Я ощущал твое сердце, нака-ленное тревогой тело, слышал невнятный озноб слов:
  - Мне с тобой нисколько не страшно. Жаль только - не сходим с тобой в домик Чехова.
  Я хотел тебе возразить, но внезапная, сжимающая язык сухость парализовала речь. Мы слышали липкий бег шин, проносящихся мимо нас трол-лейбусов. И я вспомнил: бар-хатный сезон уже на исходе, и все большее количество людей возвращается домой. Теперь уже из Ялты шли перегру-женные троллейбусы, авто-бусы, личные машины и такси, с отвисшими багажниками-курдюками.
  Тревога, охватившая плоть и душу, незаметно стала изжи-вать себя, уходить в кончики пальцев ног. Сквозь ремни сан-далет я дотронулся пальцами до металлических стоек, но так и не ощутил их прохлады. На смену страху пришло легкое ощущение, отдаленно напо-минающее спортивный азарт, - кто победит?. И только справа, где было твое сердце, ледком давало о себе знать тоскливое предчувствие. От волнения и жары ты взмокла, и я подумал, как трудно мне будет тебя удерживать, когда тела наши приобретут непомерную мас-су. Я дал тебе последнее наставление:
  -Как только почувствуешь торможение или разворот автобуса, изо всех сил упирайся в ближайшую стойку, а руками держись за мой ремень. Не отпускай его ни на секунду. Водитель, по всему видно, опытный, и он попытается на повороте сбить скорость о стенку.
  Я понимал, что сделать это невозможно, но другого утеше-ния в ту минуту я не знал. Я ободрял тебя, а заодно и себя. Я хотел еще что-то сказать общее - тебе и Витьке, но не успел - вдруг с ужасом почувствовал, как чья-то неви-димая рука стала вытягивать из меня жилы...
  ...Берестов лежал на земле с открытыми слезящимися гла-зами, и сквозь раздвоенное сознание до него доходили чьи-то слова. Он понимал, что имеет к ним прямое отно-шение, и в то же время осоз-навал свою отстраненность от всего ощущаемого им мира. И тяжесть, навалившаяся на него, была для него невыносимо обременительна. Сначала он услышал семь слов: "водитель - в лепешку" - бессмыслица, "ребенок без единой цара-пины" - опять не к нему, а вот пять слов - "женщина в полосатом платье погибла" - относились каким-то образом к нему и его руки сделали ищущие движение, но кроме глиняной и каменной, нагретой солнцем, крошки ничего другого не нащупали.
  Он мучительно, стереоскопично старался собрать разваливающуюся пирамиду кубиков, из которых ему никак не уда-валось сложить очень простую фразу о чайке. Он тщетно искал ускользающие слова, не зная и не ведая, кому и зачем они теперь нужны.
  
  ЭПИЛОГ
  
  - Остановитесь, пожалуйста, вон за тем камнем, - попросил Берестов водителя такси.
  Это было чуть дальше поселка Никиты и той скалы, где былые слова "Люда - Сергей. Москва" теперь заме-нены на другие: "Спартак" - лучшая команда". Любовь больше не в моде, подумал Берестов. Он внимательно вглядывался в придорожное нагромождение камней и бурых ссохшихся кусков земли и не мог сразу сориентироваться. По его расчетам, где-то здесь поблизости должен быть их Коходром - наверное, за той стеной кипарисов. С чемоданом в руках он стал подниматься по тропинке, то и дело останавливаясь, чтобы перевести дыхание.
  Когда он миновал заросли можжевельника, перед его взором вдруг предстал девя-тиэтажный красавец-дом из стекла и бетона; над парадным въездом можно было легко прочитать: "Отель "Кипарис". Он не верил своим глазам. А где же те домики, где те милые сердцу домики того "Кипариса"? Берестов остановился и по-чувствовал в груди беспо-койство. Он смотрел на открытые окна отеля, на входящих и выходящих людей и смутно начал догадываться, что попал не в ту страну. И все же он нашел в себе силы, чтобы подняться и дойти до корпус.
  Оставив чемодан на ла-вочке, он вошел в просторный вестибюль, где за низкой полированной перегородкой сидели две молодые женщины.
  - Простите, - обратился он к ним, - в этом санатории я когда-то лечился, но тогда здесь все было по-другому. Не уз-наю...
  Одна из женщин подняла голову от каких-то квитанций и нехотя изрекла:
  - Скоро будет десять лет, как я здесь работаю, и нас-колько помнится, всегда здесь было так. Никакого санатория не знаю...
  - А вы, случаем, не знаете тетю Шуру? - спросил Бе-рестов, хотя в душе хорошо понимал абсурдность подоб-ных расспросов. Если тете Шуре в ту, его пору, уже было за пятьдесят...
  - Какую тетю Шуру? Мо-жет, вы имеете в виду нашего администратора - Алек-сандру Ивановну?
  - Я имею в виду одну санитарку. Когда-то она жила неподалеку отсюда, на "Кам-чатке".
  - Где жила? - не поняв его, переспросила уже другая женщина.
  - Да местечко здесь такое было, персонал санатория там квартировал.
  - Ничего здесь от того, что вы себе представляете, не осталось. Все кругом приватизировано.
  И, не надеясь, что получит вразумительный ответ, он все же еще раз спросил:
  - А Старкова Александра Николаевича тоже не знаете? Когда-то он был в "Кипарисе" лечащим врачом.
  - Да мы же вам говорим: все, о чем вы ведете речь, было и быльем поросло. Все здесь новое, да и оно уже успело состариться. Посмотрите на полы, что от них осталось.
  Берестов машинально гля-нул себе под ноги и поразился: каменные плитки, которыми был выстлан вестибюль, от бесконечного по ним хож-дения вытерлись и напоминали поле с проторенными тропи-нками. Сколько же должно было пройти времени, чтобы даже камень запросил по-щады?!
  Он вышел от отеля и, озираясь по сторонам, стал наугад подниматься вверх по каменистому откосу.
  Берестов вышел на террасу, примыкающую к вино-градному полю с рядами белых бетонных столбиков. Они напомнили ему послевоенные пустоши, поросшие бесчис-ленными наспех сбитыми крестами. Отступающие не-мецкие части не успевали облагородить безымянные могилы литым чугуном да разноцветьем мраморных па-мятников. От березовых крестов - он это ощущение сохранил с самого детства - исходил радужный свет одиночества и зыбкости только что открыва-ющегося для него мира.
  Столбики остались позади, и он уже забыл о них - впереди, в кронах столетних платанов ему почудился знакомый прос-вет, напоминающий по форме голову кролика с прижатыми к спине ушами. Под ней, проросшая спутанной травой и кустарником, угадывалась старая дорога. А вот и острый камень, за которым должна открыться кудрявая глициния, а за ней... Он уже не сом-невался: дорога вела на "Кам-чатку".
  Дом тети Шуры открылся настолько неожиданно, что Берестов, не успев подго-товиться к встрече с ним, очумело замер на дороге. Он ощущал удары сердца в паль-цах ног и рук, в затылке, в области сонной артерии, в висках. Крест накрест забитые окна напоминали избитого до смерти человека, с ненужными пластырными наклейками на лице. Дом стоял в предве-чернем, без теней, пространс-тве, оставленный людьми и уже отвыкший слышать и понимать человеческую речь.
  Берестов подошел к кры-льцу, вровень с которым росли молоденькие кипарисы, а на месте выбитой половины куд-рявилась сосенка-подросток. По ее угловатым отросткам туда-сюда - на крыльцо и обратно - сновали красные муравьи, не изменившие ри-сунка своего движения, никак не реагировавшие на прис-утствие человека. Все здесь было не подвластно ему, чуждо. Оставленное надгробье не беспокоится за свой покой и свое вечное отчуждение от человека. Берестов провел рукой по хилому стволу со-сенки и тут же вспомнил, как некогда на ее месте лежала тень замершей вблизи же-нщины.
  И в этот миг он почувствовал теплый ток воз-духа от ее разгоряченного тела. И легкое дуновение духов "Сандала".
  Он хотел заглянуть сквозь крестовины окон внутрь дома, но как ни старался дотянуться до подоконника, ничего из этого не получилось. Стены дома, потрепанные временем и солнцем, напоминали шкуру доисторического животного, застигнутого и убитого пер-вобытным громом. Из кустов шло монотонное ликование цикад да острый аромат только что распустившейся магнолии. Он иголками вонзался в ноздри и глаза, и не было никаких сил справиться с тихими капель-ками влаги, выступившими у него на глазах.
  Обойдя дом, он на минуту задержался у крыльца и, не рискуя больше оставаться один на один со своим прошлым, побрел прочь.
  Берестов возвратился на террасу и дошел до границы виноградника. Внизу, в вечер-ней дымке дремало море, он поискал взглядом старое с айвой кладбище и не нашел его. Мысленно спустился по круче вниз - туда, где по его расчетам должна начинаться Лунная дорога. Но сколько ни всматривался, так и не обна-ружил серой, дугообразной закорючки, рассекающей бар-хатный газон яйлы. Нет дороги - как будто никогда ее и не было. А может, и в самом деле не было? Как не было белого камня-верблюда, как не было белой черноморской чайки - вечно летящей и летящей птицы.
  От виноградника он пошел вниз, подчиняясь единствен-ному компасу, называемому "интуиция". Он искал их "Коходром". Но не пройдя и десятка метров, остановился, прислонил чемодан к обломку скалы, сел на него и достал из металлического тюбика таб-летку "Анаприлина". К этому средству он прибегал в самых крайних случаях, когда арит-мия сердца начинала выходить из-под контроля. Он отломил половинку таблетки, взял ее в рот и с помощью языка и губ стал собирать во рту горькую слюну. Но как он ни старался, гортань и небо, обложенные сухой горечью, не откликались. Тогда он раскусил таблетку и теми же движениями языка и губ протолкнул ее в пищевод...
  Где-то у горизонта поя-вился белый четырехтрубный корабль, державший курс в Ялтинский порт. Берестов смотрел на него, и пред-чувствие подсказывало ему, что перед ним пароход его юности, флагман черноморс-кого флота "Адмирал Нахи-мов". И не зная, куда деться от воспоминаний и льда, ско-вавшего нижнюю часть груди, Берестов перевел взгляд на серебристые валуны, что были рядом с ним, поднялся и с чемоданом в руках заскользил вниз. "Где-то здесь должен же быть наш "ипподром для загнанных лошадей". Ему казалось, что он узнает каждый камень, каждую сосенку, каждую былинку. Но как только ему нужно было ре-шать, в каком направлении идти дальше, - начинал сом-неваться.
  Солнце висело уже над Босфором, и тени деревьев, и выступающих из земли острых камней, и его собственная тень, изуродованная чемоданом, взбегали далеко в горы. Ка-мень-скамью, на котором он некогда восседал строгим инквизитором, он узнал сразу. Его нельзя было не узнать: ромбовидной формы, на одной стороне с трудом можно было прочесть замшелую, едва различимую надпись: "Таня. Женя. 1962". Он нацарапал эти слова перочинным ножом, когда однажды ждал ее на очередное занятие дыхательной гимнастики.
  Берестов посмотрел вокруг - на сосенки, на заметно подросшие кипарисы, на россыпь обветшалых за миллионы лет камней, что светились на возвышении, на изумрудное предвечернее небо и, не найдя ни в чем точки опоры, встал перед камнем на колени, склонился и положил на него голову. Его глаза, рот, руки были сухие, свинцово-тяжелые. Где-то в глубине его существа зарождалась, росла, накапливалась нестерпимая боль, боль, которую ни до него, ни после него никто на земле ни испытывал и никогда не испытает.
  
  Юрмала - Ялта - Симеиз - Юрмала.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Раздел редактора сайта.