Наверное, все южные аэропорты мира источают одинаковые запахи: смесь керосина и сгоревшего масла, накаленного солнцем дюраля, и всепроникающего аромата цветов. Сколько их здесь на 45 параллели: левкоев, роз, дымчато-синих глициний, да тех полевых, что сами, без всякого вмешательства со стороны человека, растут одинаково буйно и на бровках тротуаров, и на краю шоссейных дорог, в старых заброшенных палисадниках и в новых, только-только обжитых, скверах. И наступает благословенная пора, когда царство цветов в Симферополе восходит в свой прекрасный зенит, когда даже ветер, ду-ющий со стороны аэропорта, ничего кроме весны не несет.
Берестов, как только вышел из самолета и полной грудью вдохнул теплый ароматный воздух, ощутил в себе что-то неладное. Его вдруг охватило такое чувство, как будто еще мгновение и земля под ногами разверзнится и он, прощаясь с жизнью, полетит в раскаленное чрево
матери-земли.
Он остановился, опустил на бетонку чемодан и тут же присел на него. Камень отдавал зноем и Берестов, сняв пиджак, полез в карман за лекарством.
"Видно, дает о себе знать смена климатических поясов", - подумал он и, чтобы быстрее придти в себя, разжевал одновременно две таблетки нитроглицерина. И то ли они помогли, то ли организм стал отзываться на покой, только напряжение в груди и слабость в ногах стали отдаляться. И уже новым взглядом он окинул панораму аэропорта - застывшие в пляшущем мареве самолеты, пеструю толпу людей, разморенных и отягощенных разной поклажей, устре-мившуюся в проходы аэровокзала.
Берестов гоже поднялся с чемодана, взял его в руку, и с перекинутым через плечо пиджаком направился искать выход в город.
"Сколько же лет прошло, - размышлял он, - сколько годков я не был в этом городе? С1962 года - считай, сорок с хвостиком". И пока он шел в сторону стоянки таксомоторов, в его памяти медленно начала про-кручиваться черно-белая лента жизни. И когда он вышел из тени аэровокзала на залигую солнцем асфальтовую дорожку и направился по ней к стоящим невдалеке машинам, память продолжала вертеть и вертеть шустрый ролик воспоминаний. Вернее, она повторяла то, что всю жизнь ему виделось наяву и во сне, в самые постылые часы жизни и в редкие минуты благодати..
В самолете, в Симфе-рополе и по дороге в Ялту Берестов готовил себя к встрече с прошлым, которое представлялось ему то миражом, то прекрасным перезвоном, а то пепелищем навек оставленного отчего дома. Он возвращался в места своей молодости - в места, где страдал, боролся и любил.
* * *
Покой мой в противотуберкулезном санатории "Кипарис" кончился. Позади остались беззаботные вылазки в горы и к морю, бильярд. шахматы - словом, все то, что составляет досуг выздо-равливающего молодого пария, не обремененного ни угрызениями совести, ни изматывающим душу при-страстием к вину пли привязанностью к женщине. Стоп! Именно это со мной и произошло.Первые дни нашего знакомства были омрачены твоей обострившейся болезнью. Из своего небольшого опыта тубика я знал, что самое страшное в нашем недуге - его не-остановимый бег. Попри-держать, стабилизировать распад - значит, повернуться на градус к жизни. А ты, судя но всему, относилась к числу тех неудачников, кто надолго отвернулся от нее. И в этом было мое отчаяние.
После твоего "заходите", я стал наведываться к тебе в палату. Я заметил, что у людей, подверженных дли-тельным заболеваниям, очень естественно создаются мостки общения, не отягчающие стороны. Это получается как-то само собой, в духе цеховой солидарности. Не было, в этом смысле, исключением и паше с тобой знакомство. То я читал для тебя вслух "Семью Будденброков", то ты, включив магнитофон, и вручив мне томик стихов, заставляла меня читать Есенина или Блока, которые звучали в моем исполнении так. же, как если бы реквием Моцарта начали вдруг исполнять на пиле или на пионерском горне.
Однажды; во время "литературного часа", ты внезапно закашлялась, потянулась было к плевательнице, стоящей па полу, возле тумбочки, но в какое-то мгновение быстро отдернула руку. Стеснялась меня. На нижней губе показалась гранатовая капелька. Я протянул тебе свой платок, заверяя, что он чистый. Я отвернулся, а ты сделала то, что тебе нужно было сделать.
Ты откинулась на подушки и тихо, едва ли громче шелестящих за окном платанов, произнесла: "Ты не пугайся, это пройдет". Я не знал, что в ту минуту предпринять, куда кинуться за помощью. И, видя мое метание по палате, ты добавила: "Не паникуй, это не в первый раз".
Но я с этим мириться не желал. После того, как медсестра сделала тебе укол, я отправился к твоему лечащему врачу. Когда я к нему летел, меня переполняли страх и тоска. И солнце, нестерпимо яркое и животворное, в те минуты казалось мне злой издевкой.
- А почему вас интересует здоровье именно этой больной? - спросил меня твой врач Александр Николаевич Старков.
- В силу личных обстоятельств... Но дело, как вы понимаете, не во мне - я практически здоров. У нее кровотечение, она уже не встает с кровати.
Врач сидел у открытого окна, и его рука с зажатой между пальцами папиросой лежала на чьей-то, уже подготовленной к выписке истории болезни.
Один уголок бумаги слегка вибрировал на едва ощутимом сквозняке, издавая тихие звуки. Александр Николаевич смотрел за окно, и взгляд его, казалось, безнадежно уперся в старую глухую стену. Не глядя на меня, врач проговорил:
- Допустим, я вам о ней скажу правду, но что от этого изменится?
- Изменится! Говорите всю правду, прошу вас!
Он поднес к губам потухшую уже папиросу, тщетно затянулся и. убедившись, что удовольствия от нее больше не получит, безжалостно размял в стеклянной пепельнице.
- Хорошо, скажу. Сколько лет вы болеете туберкулезом?
- Два года...
- Тогда поймете, о чем я буду вести речь. У Тарасовой сто процентов легких пораженных кавернами и обсеменены глубокими очагами. Но даже с этими ее бедами можно было бы как-то бороться...
Александр Николаевич извлёк из пачки новую папиросу.
- Но дело в том, что ее организм - как бы это поточнее сказать? - исчерпал весь свой биологический резерв. А это, скажу я вам, страшно. Так бывает у людей долго болеющих и с очень мобильной нервной системой. - Смотрите, - врач взял с полки твою историю болезни, - гемоглобин у нее в течение двух месяцев падает и дошел уже до 47 единиц. Дальше идти ему некуда. То же самое можно сказать и про остальные ее клинические показатели. И это несмотря на то, что железа и витаминов она получает ударную дозу. Даже стрептомицин в этих условиях бессилен, да и плохо она его переносит, а потому палочек у нее сейчас - пруд пруди. Смотрите, какая создается злая зако-номерность: палочки Коха разъедают легкие, от этого растет интоксикация всего организма, из-за нее пропадает аппетит, а откуда ей брать силы? Появляется чувство обреченности. Словом, возникает порочный круг, разомкнуть который может только чудо.
- И что же, наша медицина бессильна?
- Медицина, молодой человек, многое может, но и она, увы, не волшебница. Наука хорошенько изучила саму болезнь, а нот сопутствующие ей психоэмоциональные издержки не исследованы. У Тарасовой надломлена психика, и будь даже у нее не столь тяжелое заболевание, я не уверен - справилась ли бы она с ним.
- Но человек на глазах умирает! Неужели, доктор, все так безнадежно?
Мне показалось, что при моих словах Александр Николаевич пожал плечами.
- Ее начинал лечить врач Сорокин. из фтизи-атрического научно-исследовательского Институтата. Эго недалеко отсюда - в Массандре. А оттуда она к нам пришла немного подлечившаяся. Правда, каверны остались те же, но общее состояние было намного лучше. И вдруг все рухнуло.
- Когда это "вдруг" случилось?
-Месяца три назад. Возможно, это связано с ее личными делами... У нее были какие-то неприятности с дочерью. Однако ничего определенного об этом сказать вам не могу.
В один из дней, когда ты чувствовала себя отно-сительно неплохо, температура была невысокая, я пришел к тебе объясниться. Нет, не в любви. Я решил поговорить о твоей болезни. Я избрал, как мне тогда казалось, самую оптимальную тактику: бери быка за рога. Начал я, примерно, в таком духе. Да, я не врач и даже не знахарь. Но глупо сидеть сложа руки, когда... когда речь идет о жизни и смерти. Разве я ничего не вижу? Ты больна туберкулезом, но им болеют 20 миллионов человек на земле. А разве все они умирают? Чушь! - Я строчил, как из пулемета Максим. - У тебя же сущий пустяк: две-три каверны. И у меня такое было, и вот видишь - жив! Да что там я! Мне пришлось лежать в больнице с одним инженером, у которого был общий туберкулез, бациллы в суставах ног и рук, в почках, на веках глаз, в легких. И человек не раскисает - он живет, работает. Чехов после первого кровотечения прожил более 20 лет - и как прожил! Максим Горький - сорок лет сосуществовал с чахоткой. А ведь ты учти, тогда ни стрептомицина, ни фтивазида, ни ПАСКа и в помине еще не было. Да при теперешнем уровне медицины неизлечимого туберкулеза не бывает. Не бывает!
Проговорив всю эту банальщину, я решил дождаться твоей реакции.
В твоем лице вдруг что-то изменилось и ты жестко сказала:
- Это ты так говоришь потому, что сам еще не хлебнул горя, и хорошо, что не хлебнул. У тебя сейчас на глазах розовые очки, а я уже болею целую вечность. Я уже безнадежный хроник. Да и не в этом дело - не люблю, когда за меня начинают проживать мою жизнь.
Я слушал тебя, стараясь сохранить на лине святость Николая Угодника.. И ты, видно, почувствовав резкость своих слов, и, чтобы как-то их сгладить, сказала: "Да пока никто и не собирается заказывать гроб. Но прошу тебя, не надо на меня давить. Даже если это делается с самыми благими наме-рениями".
Я нисколько на тебя не обиделся - наоборот: твоя ершистость даже обна-деживала. Но я все-таки сказал:
- Бывают в жизни такие моменты, когда, дей-ствительно, сам Господь Бог не может судить, кто нрав, а кто виноват. Поверь, я совсем не хотел вмешиваться в твои дела, но нельзя же в самом деле так бесхребетно потрафлять этой сволочной болезни.
- Да я меньше всего о себе думаю. У меня Ленка тоже больна. И я по ней невыносимо скучаю и боюсь за нее. Достаточно в семье одного тубика...
Прошла неделя, и ты, наконец, поднялась с кровати. Тебя буквально шатало, и я ходил с подветренной стороны, не на шутку боясь, что ветер сдует тебя и унесет в море. Ты поднялась с постели не потому что вдруг выздоровела, а просто гноящаяся, кро-воточащая рана в твоей груди на какое-то время засохла. У хроников такое случается .
Вечером, перед самым сном, я вернулся в свою палату и, чтобы слышали все, громко сказал: "В сегодняшней "Курортной газете" прочитал любопытную статью о Кохе. Чтобы доказать действие открытой им палочки, он при свидетелях выпил их целую пробирку. И ничего... Без стрептомицина и фтивазида обошелся. А нас, чем только не пичкают, а все равно толку мало".
Это была самая настоящая провокация, на которую я очень рассчитывал. В тот же вечер я узнал от сопалатников множество историй, связанных с: туберкулезом - начиная с античных времен и кончая историями наших конкретных болячек.
Сколько же их су-ществует, этих мыслимых и немыслимых методов лечения туберкулеза: и настои из тополиных и березовых почек, и отвар из столетника, лимонов, яиц и вина, барсучий и собачий жир, денатурат "по одной столовой ложке перед едой", сок чесночный, масло облепихи...
- А чего далеко ходить за примером,. - с одышкой заговорил бывший председатель колхоза сибиряк Захар Игнатьевич Соболев, - после войны меня так скрутило, что уже начал прощаться с жизнью. На верхушке левого легкого каверна, на правом - сплошь очаги. Из больницы почти не выходил. Дома неделю побуду и снова - харкаю кровью. Стали готовить к операции. Тогда только-только в моду входила операция под названием торакопластик, а это, скажу я вам, похлещи пыток гестапо. Отпиливают куски ребер, а оставшимися концами сжимают легкое, а с ним и кваверну. Особенно часто такие операции проводятся при кровотечениях. Я сам провожал на операции моих дружков по палате и каждый раз, кто-то из нас бегал в магазин за четвертинкой водки, которую перед самой операцией выпивали. Некоторым этого было мало, пили по бутылке белоголовой...Местный наркоз, пытка...Однажды, в день большого обхода, когда больных осматривают приглашенные из области светила, мой лечащий врач и говорит мне: "Придется делать торакопластику. Прижмем каверну, остальное будем лечить медикаментозными сред-ствами". А у меня волосы дымом, видел я таких которым это делали...Они потом на всю жизнь оставались скособоченными. Впрочем, и сам доктор когда-то тоже такое перенес, и потому ему доверяли больше, чем другим... И он, как под копирку, всем говорил одно и то же: операция, мол, хотя и сложная, по не опасная и так далее. Ага, не опасная...располосовывают всю грудину и полспины, а наркоз допотопный. После него сразу попадаешь в ад...
Палата притихла. Слышно было как в коридоре санитарка по полу шмурыгает тряпкой Васька Морозов не утерпел, спросил:
- И как вы выкрутились?
- Отпустили, значит, мне на обдумывание три дня., - продолжал свой рассказ Соболев. - А с кем мне, кроме матери было советоваться? А та, как узнала, что часть моего организма собираются отпилить, схватилась за голову, запричитала "Чтобы жить в Сибири и не вылечиться от чахотки? Да я тебя , Захарик-Сухарик, кедровым маслом да медком быстро на ноги поставлю"."Под нож - успеешь". И отказались мы с ней от операции. В доме с тех пор появились разные настои да отвары. На плите, в баночке, постоянно подогревался гусиный, как уверяла меля мать, жир. Вот я его вместе с чесночным да кедровым соком и попивал. Один раз она натерла чеснока больше обычного, но предупредила: "Сейчас, сынок, искры у тебя из глаз посыплются". Ну, думаю, спирт не берет, а тут чеснока бояться. И я по глупости своей полную ложку, правда, чайную, и опрокинул себе в рот. Братцы, что тут было! Я словно раскаленного свинца выпил: глаза на лоб лезут, а мать, видя, что я кончаюсь, схватила в панике с плиты чайник и носиком мне в рот прицеливается. А я хоть и чувствую, что в ад попал, но соображаю, что кипяток мне сейчас ни к чему. Выбежал в сени да голову в ведро с водой... По сравнению с этим, наверное, любую операцию перенес бы с улыбкой. Насилу оклемался.
Развеселил нас тогда председатель, закончив свою историю так:
- Месяцев шесть она меня пичкала всякими снадобьями, пока я не получил приглашение из диспансера. Пошел на рентген, посмотрели. Врач и говорит: "Была у вас, Соболев, одна каверна, стало две". Ну, думаю, кранты. А он спрашивает: "Чем лечились?" "Тем-сем, пятым, десятым", - говорю ему. Оказывается, моя каверна размером в пятикопеечную монету перегородилась, стала зарастать. Вот почему вместо одной стало их две. А потом, лет через пятнадцать, мать все же призналась - лечила она меня не гусиным, а щенячьим жиром. Никакого сострадания к братьям нашим меньшим, до сих пор не могу ей этого простить. Хотя вру, стало забываться...
- А у меня все получилось наоборот, - с хрипотцой в голосе заговорил мой санаторский приятель Васька Морозов. - В свое время я от операции тоже отказался и тоже надеялся на народную медицину. А у меня, ока-зывается, не тот сорт палочек был. Как вы говорите, Захар Игнатьевич, я тоже лечился тем-сем, пятым, десятым, но все без толку. Началось с небольшого инфильтрата, который потом благополучно перешел в каверну на левом легком, а оттуда перекинулся на правое. Задело уже бронхи, и сейчас ни операция, ни хрен уже не помогут...
В палате после Васькиных слов наступило тягостное молчание. Каждый из нас сочувствовал Морозову, тя-жело больному сопалатнику. Тишину нарушали проно-сящиеся по близкому шоссе машины.
Я, конечно, не надеялся, что кто-то из моих товарищей по несчастью, людей, далеких от медицины, хотя и очень близких к самой сути недуга, даст мне ответ на мой вопрос: как мне тебя спасти?
Но именно здесь, в мужской палате санатория "Кипарис", в разноголосице наивных и драматических историй, я понял, как тебя вытащить из болезни.
Все дело в вере. Вместе с лекарствами необходимо было ввести в тебя ударную дозу веры и надежды. Но как?
Далеко за полночь, когда весь корпус был погружен в сон, в нашей палате про-должался разговор о жизни без туберкулеза. Я долго не мог заснуть от возбуждения, рож-денного моим открытием. Оно, правда, еще не приняло явственного очертания, но уже было ощутимо, как солнце перед его восходом.
На следующий день мы больше не читали "Будденброков". Отставить носталь-гию неудавшихся судеб. Да здравствуют О.Генри, Вельтман, Ильф и Петров! Да здравствует - утверждение, нет - отрицанию!
Но перед тем, как пойти к тебе, я долго стоял перед зеркалом, изыскивая самую жизнерадостную мину. Рубашки отныне я стал носить исключительно с короткими рукавами, чтобы подчеркнуть упругость загорелых рук. Как-никак для меня не прошла даром физическая подготовка, полученная в погранвойсках. Я создавал для тебя оптимистический образ, который, словно тень, будет всюду тебя преследовать. Создавал миф-схему, очень удобную к упот-реблению. Но на этом мои тактические ухищрения не заканчивались.
После завтрака я спускался к морю, чтобы набрать там морской воды. Ты страстно любила море, и я каждый день стал приносить тебе его частичку.
Но не для того я тащил наверх тяжелую канистру, чтобы ублажить твою поэтическую грусть по нему. Она нужна была для более прозаического дела - водных процедур, которые входили в комплекс моих методов борьбы с чахоткой.
В те минуты я не раз вспоминал командира нашей заставы гвардии капитана Лузгина. Сам он на фронте прошел стальную закалку в военной контрразведке и в сложных ситуациях любил поучать: "Все отдай за центральные поля. Учти, маневр понадобится и в случае атаки, и в случае временной неудачи. Держи центральные поля во что бы то ни стало".
Лузгин в известном смысле повлиял на формирование моего характера. Мне он безгранично импонировал, и многое из его боевого арсенала я тогда почерпнул. Он был тверд и непреклонен, когда это, конечно, нужно было, и, опять же, когда нужно было, мог пойти на допустимый компро-мисс. Это он называл военной хитростью.
- Ну, зачем мне, товарищ капитан, это ваше "качание маятника"? - спрашивал я у него. - Ведь все равно скоро дембель.
- А тебе что, плохо иметь про запас пару боевых приемов - ведь пока еще на границе же служишь? Бывает, ружье один раз только и стреляет, но ведь зато в нужный момент.
И когда я разрабатывал "операцию" по твоему спа-сению от чахотки, мысленно сверял свои действия с уста-новками капитана. Центральные поля, так центральные. И главное - психо-эмоциональная перестройка, которую я буду в тебе производить с помощью физической перестройки. Вот это и будут мои центральные поля. И в этом плане действий меня укрепило еще одно обстоятельство. В Ялтинской публичной библиотеке, среди обширной литературы о туберкулезе, мне попалась брошюра, изданная в 1926 году в Харбине. Привлек ее заголовок: "Да здравствуют чахоточные!" Автор, некто Август Микелевич Порт, всерь-ез утверждал: "Универсальное средство от туберкулеза - тепло..." Дескать, ешьте, доро-гие туберкулезнички, теплую пищу, носите теплую одежду, живите в теплом жилище, и вам не страшна будет никакая бугорчатка. Порт клятвенно заверял своих страждущих читателей, что именно этот способ лечения помог ему побороть болезнь или, во всяком случае, не поддаваться ей на протяжении сорока лет.
Но вот, среди пьяно на-бранных строк, на глаза попа-лся прелюбопытный абзац: "Необходим ежедневный энергичный физический труд: например, часок попилить, поколоть дрова, покрутить колесо, энергично пройтись и т.д." В современном пони-мании эти слова можно было истолковать таким образом: занимайтесь трудотерапией и спортом - и вы обретете здоровье. Значит, Август Микелевич главное подменил второстепенным, и сорокалетнего компромисса с чахоткой он достиг един-ственно за счет оздорови-тельных физических нагру-зок. Так...И в той же библиотеке я нашел высказывание Авиценны: "Бросивший заниматься физическими упражнениями часто чахнет, ибо сила его организма слабеет вследствие отказа от движений".
Мой личный опыт очень даже стыковался с этими выводами. В госпитале я разработал свою систему физических упражнений, включающих бег, скакалку, гимнастику с гантелями и дыхательные упражнения по системе хатха-йога, о которой я прочитал в журнале "Наука и техника". Я не сомневался ни на минуту, что физические нагрузки вместе с дыхательными упражнениями - тот путь, который ведет пря-миком к твоему возрожде-нию. Итак: да здравствуют чахоточники, занимающиеся спортом!
Понемногу я входил в твою жизнь, и объяснить это можно было только одним - стре-млением подняться с колен. Хотя бы встать вровень с черными снами, терзающими тебя. Нет - выше их!
От чтения твоих стихов я перешел к их заучиванию. Я и сейчас, спустя сорок лет, могу прочесть на память лю-бое стихотворение из твоей книжки - единственного тво-его стихотворного сборника. Внезапный удар грома в предутренней тишине не так тревожен, как тревожна была каждая строфа твоих стихов.
Под дождем ходите без зонта,
Дождь разгладит на лице морщинки.
Будете красивые, как инки,
Под дождем ходите без зонта.
И чем больше я узнавал тебя, тем ближе рокотал гром, тем более зловеще чернел гори-зонт моей жизни.
Однажды, в воскресенье, после второго завтрака, мы вышли за пределы санатория. Ты шла молча все время, поглядывая в сторону моря. Накаленное солнцем небо сливалось с горизонтом. Ты попросила меня найти приличную метафору, связан-ную с ним. Это было забавно. Но я думал о другом. Во-первых, я мысленно наметил дистанцию, которую мы должны были преодолеть, во-вторых, тайком от тебя, засек время. Но я все-таки сказал, что думал о море, вернее, - что за ним: "Не нужен нам берег турецкий и Африка нам не нужна..."
По желтизне, разлившейся по твоим вискам, я понял, что идти дальше ты не можешь. Моя песенная реплика тебя не тронула, но обозначила у глаз пучок морщинок.
Примерно двести метров мы прошли за десять минут. Мне необходимо было выя-вить весь твой физический ресурс. Но сколько я ни просил тебя идти дальше, ты наотрез отказалась. Испарина вместе с желтизной предос-терегающе разлились по твоему лицу. Я взял твою руку. Она была влажная, пульс отбивал более ста ударов в минуту. У тебя не было сил говорить. Ты безостановочно зевала, схватывая ртом воздух.
Мы долго сидели на горячей земле и растерянно молчали. На мгновение меня охватило сомнение - не поздно ли? В санаторий возвратились через два часа. Проводив тебя до палаты, я воротился к тому месту, до которого ты смогла дойти. Я оставил там камень веху, по форме напомина-ющий верблюда.
На следующий день мы вновь вышли на дистанцию. Каждый день я равномерно ускорял шаги. Незаметно и ты пошла быс-трее. Как ни тяжело тебе было, но через неделю мы прошли почти удвоенный путь. Сама того не ведая, ты поло-жила первый кирпич в здание античахотки.
Это были горячие дни в прямом и в переносном смыс-ле этого слова. Я не стал анах-оретом, не потерял рассудок и вообще вел нормальный образ жизни, хотя и с некоторыми ограничениями. Писал домой письма, изредка заглядывал в бильярдную, читал, проходил курс лечения, в том числе, и трудотерапии. Правда, все делалось как-то нервно, урыв-ками, совсем не так, как было до тебя.
День ото дня ты проходила более длинную дистанцию. А я каждый вечер отодвигал своего "верблюда" на десять метров дальше, вверх по склону. Ты долго оставалась в неведении, а может, мне это только казалось.
В один из дней я вновь посетил твоего лечащего врача.
- Давайте договоримся, - сказал он, - я буду лечить ее так, как тому учила меня медицинская наука. Вы пони-маете? Мы будем пичкать ее таблетками, будем бомбар-дировать бациллы антибиотиками, фтивазидом, другими противотуберкулезными препаратами, нагрузим и витаминами - сло-вом, дадим все необходимое ее организму, остальное може-те взять на себя. Эмоции, психика, психология... Воздействуйте на них сами, но только ничего мрачного.
- Гимнастика, дыха-тельные упражнения, закали-вания, надеюсь, не противопоказаны? - для проформы спросил я доктора.
- Все это не повредит. С ее сердцем - можно. Я тоже тяжело болел и вылечился воздухом, движением и морем. Как бы ни обернулось, хуже от этого не станет. Да и нет, как сказал академик Амосов, врачей по здоровью. Мы - по болезням.
Стояли июльские ночи: бархатные и нежные, как поцелуй матери. В сторону Ялты шли запоздалые такси, а мне казалось - по шоссе бегут судьбы людские. Их неостано-вимый бег радовал и угнетал, как приближающийся празд-ник, за которым - серые будни.
Прогулки стали продолжительнее, что не могло не радовать. Время, предна-значенное для них, сжималось пружиной. Ты умоляла меня не спешить, а я был безжа-лостно настойчив. По утрам мы занимались дыхательными упражнениями, одобренными твоим врачом. После них - ходьба по дистанции, после нее - "переходим к водным - изменили наш маршрут".
В один из вечеров, которые на юге приходят внезапно, мы зашагали в противоположном от Верблюда направлении. Мы шли мимо заброшенного клад-бища, вдоль молчаливых вино-градников, в сторону Лунной дорожки. Она и до нас так называлась, но ты по ней никогда не ходила. Но в тот вечер мы не дошли до нее. Луну съела туча, плывшая со стороны Босфора. Мы верну-лись к кладбищу и уселись на опрокинутое старое надгробье. Под ногами перекатывались плоды айвы, выросшей на чьей-то забытой могиле. И я спросил у тебя, что ты будешь делать, когда поправишься? Ты слабо запротестовала, давая понять, что об этом сейчас глупо говорить. Но я настаивал.
- Ну, если так хочешь, поеду в Старый Крым, на могилу Грина.
- Туда мы поедем вместе. А что ты будешь делать потом... всегда? Как думаешь жить?
- Можно я буду говорить с оговорками? - попросила ты.
- Можно.
-Если случится невероят-ное и я поправлюсь, постара-юсь как можно быстрее поки-нуть это проклятое место.
- Это? - Я очертил рукой пространство. - Эти звезды, эту ночь с цикадами, этот покой?
Но я знал, что ты имела в виду. Болезнь связала тебя с географической точкой, с клочком земли, в которой ты видела себя уже погребенной. Ты уверовала в безнадеж-ность, и я понимал, насколько тернистым будет твой путь к возвращению.
В тот вечер ты узнала, когда и отчего я заболел. Я рассказал тебе о своей службе в армии, о приятных и огорчи-тельных ее сторонах. Поведал я тебе и о своей любви к ночи. Врачи утверждают, что ночью обновляются клетки организма. Философы говорят, что ночью обновляются мысли. Ночью крепнет любовь.
И вот, в одну из холодных весенних ночей, наш взвод подняли по тревоге, и нам пришлось отбиваться от превос-ходящих сил нарушителей границы. Тогда не принято было распространяться о непрекращающихся пограничных конфликтах, в которых еще не доминировало слово - "остров "Даманский". Это произошло несколькими годами позже. Но и в том локальном конфликте все было, как на войне: с пулеметными трассерами, прорезающими темноту, с разрывами гранат, посвистом пуль. Они падаю-щими звездами гасли на нашей стороне, и одна из них раз-орвала грудь капитана Лузгина. Он лежал рядом, накры-тый моей шинелью, чувст-вуемый отдачей автомата. Та ночь была на редкость страш-ной. Но именно тогда я понял, как дорого стоит жизнь и как крепка связь между людьми. Бой длился несколько часов, которые как будто и были даны только для того, чтобы отс-тоять мертвого капитана и всех бойцов. И тех, которые лежали на подтаявшем льду реки, и тех, которых я еще не знал, но которые были рядом, на рас-стоянии оклика.
Я, как умел, нарисовал тебе ночь - тревожную, напол-ненную мятущимися тенями, вспышками автоматных и пулеметных очередей, сполохами, исходящими от реактивных систем залпового огня "Град", разры-вами гранат. Я говорил, гово-рил, но в какое-то мгновение голос сломался, и я замолчал.
- А что было потом? - тихо спросила ты.
- Брошенная с того берега граната взорвалась почти рядом, и мы с капитаном оказались в воде.
Фразу: "Змеей зашипел раскаленный ствол автомата, ледяная вода наполнила голенища сапог", я не стал озвучивать, сочтя ее слишком книжной.
Врачи считали, что ледяная купель здорово повредила мне, но сам-то я знал другое: туберкулез перешел ко мне от отца, по наследству. Просто болезнь дремала до поры до времени, не давая о себе знать.
Вот так и получилось, что проломившийся лед оказался сказочными воротами в твою страну.
Понемногу и я узнавал кое-что о тебе. Однажды, в одно из воскресений, ты попросила меня сходить в Никитский магазин за вином.
Обычной отрешенности на твоем лице в тот день не было. Твои руки необыкновенно быстро перемещались над столом. Бутерброды-канапе, разложенные на простеньких тарелочках, нарезанный маленькими ломтиками арбуз, черешня... Когда стол был накрыт, ты включила магни-тофон, и я услышал: "Сегодня, после продолжительной хворобы, у родившейся развалины не было повышенной темпе-ратуры. Кто хочет, может ее поздравить".
Пришел и Александр Ни-колаевич. Он потрепал тебя по руке и положил на кровать пышный букет цветов. Я рассказал ему о твоей нормальной температуре, и он, не переходя границы врачебного скеп-тицизма, отметил, что это "весьма и весьма положи-тельный фактор".
Неожиданно заявился Вась-ка Морозов. Он принес для тебя поздравительные теле-граммы, а для меня - денежный перевод. Я часто тебе рас-сказывал о Ваське, голова которого была словно выж-женная солнцем саванны, глаза - два горных озера.
На несколько минут заглянула в нашу палату санитарка тетя Шура с полной тарелкой винограда.
За окном палаты шумел старый бук, с ритмичной щепетильностью отсчитываю-щий время. И до нас он все так же неугомонно перебирал ветвями, и после нас он будет оставлять невидимые галочки на невидимом полотне времени. На наших местах будут сидеть другие люди - и петь, как пел тогда Васька. Пил он жадно, а выпивши, впадал в тоскливую маяту и оттого, наверное, пел удручающе сентиментальные песни.
Я помню тот вечер багряно-лиловый,
Магнолии в белом цвету.
И твой поцелуй горьковато-соленый
И бронзовых рук теплоту.
Она улетела вдоль Черного моря
И мне не догнать ее вновь
Доверчивой чайке расставила сети
Другая большая любовь.
"Она улетела вдоль Черного моря, и мне не догнать ее вновь", а я смотрел на тебя, бледную и немного возбужденную, на невеселое лицо доктора и Ваську с узкой, часто вздымаю-щейся грудью, и все было как будто в другом мире, в другое время или как будто во сне.
Тогда я думал далеко не новую, но неотвязную думу - сколько бы мы ни пели и ни смеялись, придет время, и мы по очереди расстанемся. Навсегда. Ты попадешь в другое измерение, я же пойду по иной, по неизвест-ной для тебя плоскости...
"Доверчивой чайке рас-ставила сети другая большая любовь", - нагонял тоску Морозов.
Однако несвоевременное, навяз-чивое чувство утраты мгно-венно прошло. Когда-нибудь оно обязательно вернется, хотим мы того или нет.
Александр Николаевич с чувством читал Есенина: "Я по первому снегу бреду". А ты смотрела за окно, на местами оголенный ствол платана, и тихо повторяла: "Как я хочу до-мой...Как же я хочу домой..."
Ты хотела домой, я хотел всегда быть с тобой, Александр Николаевич, - побыстрее закончить торжество, ибо сан его обязывал неукоснительно блюсти режим дня, а Васька хотел допеть тоскливую, только ему извест-ную песню: "На заливе лед весною тает..."
Возбуждение после выпи-того прошло, и мы, привычные к дневному сну, сникли, впали в дремотное состояние. Но ты разогнала его. Взяв врача за руку, взмолилась: "Доктор, милый, отпустите меня домой. Я не могу здесь больше оста-ваться".
Александр Николаевич смотрел на тебя погрустневшими глазами и растерянно мял в руках незажженный "Беломор". Он молчал и молча как бы говорил: "Ну, а дальше что будет?"
Прошло немного времени, и мы оставили тебя одну. Получилось, как с неоконченным фильмом: конец из-за обрыва ленты был скомкан до
предела.
А если бы тебе разрешили уехать, что бы тогда было - уехала бы? Тогда я задался новым для меня вопросом. Будь на твоем месте другая, одна из тех "прозрачных", которые населяют санаторий, делал бы я для нее то, что я старался сделать для тебя? Нет, не делал бы. Значит, корысть, то бишь только мое чувство к тебе, поощряло меня на проти-воборство с твоей болезнью? Впрочем, все это чушь, сослагательные слюни...
Все тропинки из санатория вели к морю. По одной из них я и пошел. В ушах навязчиво звучала Васькина песня: "Она улетела вдоль Черного моря, и мне не вернуть ее вновь". И образы, рожденные этой неза-мысловатой песней, состояли из света, белой волны, спо-койного ожидания и одиноч-ества. У меня до сих пор сохранился кусок магнитопленки с твоими стихами и песней, которую тогда пел Морозов. Но я так и не осмелился ее склеить и прослушать. Это было выше моих сил.
Крутая каменистая тропа вела вниз, среди виноград-ников, мимо кряжистых смоковниц. Пахло лавандой, а из-за кустов черешни выгля-дывало спокойное море. Бес-смертное зеленое животное, мягкое и сильное. Оно притя-гивало к себе взгляд.
Ты знала о моем язы-ческом преклонении перед природой. Я люблю ее во всем ее многообразии, и моей мечтой было умереть на скале одинокой и недосягаемой для взгляда. Но на виду у солнца, моря н ветра. Я, как и ты, боялся больницы. Худшей не может быть доли, чем кончина на койке, отгорожен-ной от жизни белой ширмой.
Порой в твоих глазах я читал, кроме мольбы о покое, еще и нежность. Но это было редко. Трудно было разобраться в тебе. Для меня ты осталась незнакомкой - прек-расной и таинственной, образ которой подернут мглой веч-ности. Будь я самим Брю-лловым, то и тогда бы не смог воссоздать по памяти твое лицо. Слишком многое оно вобрало в себя, чтобы быть ординарным, слишком мно-голика была твоя красота, чтобы быть постоянной. Ты - природа. Так я думал тогда, так думаю и сейчас.
Шок прошел. Ты не уехала домой. Наши прогулки про-должались, но уже без участия Верблюда. Он остался лежать где-то недалеко от старта, а наш маршрут устремлялся все дальше и дальше в горы.
Порой ты впадала в нео-бъяснимую тоску, и мне ника-кими силами не удавалось расшевелить тебя. Тогда ты ложилась в кровать и лежала пластом по несколько суток. Наши отношения походили на изломанную линию. И хотя болезнь твоя явно остано-вилась, дух твой начал складывать крылья. Ты жила еще одной жизнью, но какой - я не мог догадаться.
Однажды на дороге ты увидела девочку - дочку сана-торского садовника. Смотрела на нее так, как смотрят на великое чудо. Ты плакала, а девочка - загорелый, некрасивый ребенок играла себе на каменистой дороге. Тогда я был слишком занят твоей болезнью и своими чувствами, чтобы разобраться в столь простой коллизии. И хотя я знал о существовании твоей Ленки, все же понять твою тоску по ней я не мог.
Болезнь острым клином вбилась между тобой и дочерью. Вот откуда шла твоя зеленая тоска. После той встречи на дороге я стал по-другому относиться к детям: я отчетливо почувствовал в них наше передаточное звено.
В один из будничных дней, когда ты была занята очеред-ной сдачей анализов, я решил съездить в Массандру, к доктору Сорокину. Стоял обычный крымский день, с теплым дуновением ветерка и почти не смещающимся к горизонту солнцем. Отдыхаю-щие, перенасыщенные теплом и транспортными передря-гами, понуро стояли на остано-вках, изредка провожая взгля-дами легковые машины, с липким шуршаньем проносив-шиеся в сторону Ялты. Они, как правило, были до отказа набиты людьми и вещами, отчего их багажники, словно курдюки у овец, отвисали к земле.
Тогда еще ходили старые, кургузые ЗИСы - великие труженики дорог, водители которых свой доблестный труд отмечали красными звездоч-ками на дверях кабины. Я попал в один из таких авто-бусов, курсирующих между Гурзуфом и Ялтой.
Мне удалось втиснуться в перед-нюю дверь, где меня сразу же придавили к плексигласовой перегородке, отделявшей каби-ну водителя от салона. В салоне было жарко и душно. Бро-сились в глаза такая картина: справа от шофера сидел маль-чуган лет четырех-пяти. Он сонливо жевал кусок белого хлеба. Мне и раньше прихо-дилось видеть его в этом автобусе, но ни тогда, ни в тот раз, когда я направлялся в институт, я не придал этому какого-то значения. Но придет день и час, когда наши с тобой судьбы, как в косичку, вплетутся в судьбу этого ребенка.
Сказочная феерия из тени и света будет сопровождать того, кто изберет свой путь по старой массандровской дороге. В тени кисейных, ажурных кипарисов и кудрявых платанов стоит непереда-ваемый аромат полуденного юга. И, наверное, эта пронзительная связь с природой даёт уставшему и больному человеку силы и надежду.
На подходе к Институту меня кто-то окликнул Это была молодая женщина с большими серыми глазами, в легком цветастом платье. В глазах - вопрос и надежда. Я подождал, когда она приблизится. Легкий аромат лаваиды, исходящий от нее, связал в памяти эти мгновения с её милым лицом и вопросом, в котором проглядывали нотки отчаяния.
- Скажите, вы, случайно, не из института?
Я почувствовал, как важен для неё будет мой ответ.
- Нет, я из другого подоб-ного заведения - из санатория "Кипарис".
Женщина неотрывно смот-рела мне в глаза, как будто в них ей должна была открыться изначальная истина.
- Я ищу одного человека. Он очень болен, где-то здесь он, в Крыму...
Незнакомка неопреде-ленно повела рукой в сторону здания, где размещался НИИ, и горестно прикусила губу. Еще одна житейская новелла с предсказуемым эпилогом.
- Как его зовут, вашего беглеца? Да вы не волнуйтесь. Зайдёмте вместе к врачу, спросим, может он что-нибудь прояснит. Человек ведь не иголка.
- Я уже была в Ялте и Симеизе, объездила почти весь полуостров. Так дико получилось, глупая случай-ность, одно неосторожное слово, а он - легко ранимый человек. Он, наверное, поду-мал, что больного никто не будет любить. А у меня тут, - она положила руку на сердце, - все спеклось...
- Да вы не плачьте. Повто-ряю: человек не иголка. Идемте к доктору Сорокину, он что-нибудь вам посоветует.
На территории НИИ силь-но пахло лизолом и хлоркой. Мы пересекли двор, заставлен-ный контейнерами для пище-вых отходов, и поднялись по старинным ступенькам в здание института. Медсестра, похожая на старую гречанку, сказала нам, что Сорокин будет через 15 минут. Сейчас он обедает.
Глаза моей спутницы нем-ного повеселели. Ее длинные холеные пальцы, прежде сжа-тые в кулаки, теперь разжались.
- Дима, оказывается, давно заболел, но не обращал на кашель никакого внимания. Я ему говорю: "Дима, сходи к врачу проверься", а он свое: "Разве у меня на щеках уже чахоточный румянец играет?" Шутил, шутил и - дошутился. Однажды ночью ему стало плохо. Вспотел, сильно закаш-лялся: ну, думаю, надо поста-вить горчичники. И поставила. А через минут 10-15 после того началось у него обильное кровотечение. Все подушки, простыни... Он сам испугался, а я от страха чуть не умерла. Ведь мы только-только поже-нились. Пока вызывала неот-ложку, пока его везли в боль-ницу, потерял много крови. Словом, помучился он как следует. Едва выходили. Врачи поставили диагноз: двусторон-ний кавернозный туберкулез легких. В чеховские времена это называлось скоротечной чахоткой. В больнице он понаслушался разных историй и вбил себе в голову, что теперь он для меня обуза и что лю-бить его, больного, никто не будет. Как вспомню, как он по телефону последние слова говорил...
- Простите за любопытство, что он вам тогда сказал?
- Он сказал мне: уезжаю, мол, в Крым - или вернусь оттуда здоровым, или...
- И не сказал, куда едет?
- Вот в том-то и дело! Но надо понимать так, что он все-таки надеялся где-то здесь лечиться. Но где? В Крыму больше 30 противотуберкулез-ных санаториев, где же его искать?! Верите ли, у меня сейчас такое чувство, как будто я потеряла своего млад-шего ребенка. Ходит он где-то по свету один...
Сорокин, появившийся в коридоре, оказался уже далеко не молодым человеком, с морщинистым, смуглым лицом, седой бородкой и глубокими пролысинами на голове.
Белый халат был ему явно не по плечу, словно чрезмерная его худоба не позволяла найти в бельевых запасах института подходя-щего одеяния.
Встретил он нас без дежур-ных слов - типа "чем могу служить?" или "вы ко мне?" - с достоинством открыл дверь и негромким голосом сказал: "Входите".
Когда дверь за Сороки-ным и моей случайной спутни-цей захлопнулась, я от нечего делать внимательнейшим об-разом стал вчитываться в со-циалистические обязатель-ства, висевшие на стене. Сквозь блестевшее свежевы-мытое стекло я читал: "Сэко-номить пищевых отходов.., создать профилакторий на общественных началах.., сократить смертность..." За счет чего, думал я, смертность должна сократиться - за счет революции, произошедшей в медицинской науке или фар-макологии? Спросить бы об этом Сорокина.
Когда женщина вышла из кабинета главврача, я, поза-быв о процентах снижения смертности, подошел к ней узнать о результатах её визита. Она плакала, и сквозь подсту-пившие к горлу спазмолитические всхлипы тихо проговорила: "Димы здесь нет. Но.., но... спасибо доктору, он даст мне свою машину. Я буду его искать пока не найду".
- Как вас зовут? - спросил я незнакомку.
Женщина перестала пла-кать, подняла голову, и мне показалось, что лицо ее в этот момент озарило нечто похо-жее на лунный отблеск.
Люда... Алексеева. - И после паузы: - А моего мужа - Дмитрий Алексеев. Запомните, пожалуйста, Дмитрий Алексеев, вдруг где-нибудь встретитесь...
- Верьте, такого просто не может быть, чтобы вы сами с ним не встретились.
Теперь была моя очередь идти на прием к Сорокину. Я отвлеченно взглянул на Людмилу, я тоже был занят своими проблемами. Наверное, ничуть не менее важными, чем они были у этой симпатичной сероглазой женщины.
Попрощались.
В кабинете Сорокина было сумеречно из-за росшего за окнами густого разве-систого орешника. Сквозь его ветви пробивались в окна колючие стрелы крымского солнца. Они отражались в кромке настольного стекла радужными бликами.
Сорокин помог мне начать разговор.
- Если вы хотите лечь к нам на обследование, то мест у нас, увы... - он развел руками.
- Нет, доктор, пока не об этом речь...
Сорокин внимательно слушал и изредка кивал голо-вой, что поощряло меня не прерывать речь. При упомина-нии твоего имени лицо врача преобразилось, и на нем легло можно было прочитать нетерпение.
- Как бы вам попроще сказать, это своего рода научный объект исследо-вания. - Сорокин мгновение собирался с мыслями. - Пове-дение человека в крайних ситуациях проявляется по-разному. Один, ока-завшись в океане, скажем, при кораблекрушении, продол-жает бороться за жизнь. Другой - видя безбрежную гладь и чистый горизонт, начинает готовиться к погру-жению. Не всегда и оптимист выходит победителем, но в данном случае мы говорим о волеизъявлении. По такой же, примерно, схеме идет борьба за выживание у тяжелоболь-ных людей. У Тарасовой нет такого волевого импульса, ее организм, вся ее биологичес-кая система не мобилизованы на борьбу с туберкулезом. В ее крови, в ее нервной системе не произошли те благо-творные изменения, которые только и могут быть надеж-ным щитом от недуга. Одних лекарств в таких случаях недостаточно.
- То же самое говорит и ее лечащий врач. Но где же выход? Неужели она обречена?
Мне показалось, что плечи у Сорокина готовы были сделать движение, которое принято называть пожатием...Однако этого не произошло и он тихим, словно утомленным голосом, заговорил:
- Если верить теории вероятности, то человек, умер-ший на ваших глазах, может встать из гроба и на одной ноге доскакать до пятого этажа. Тарасова - тяжелый хроник, и в таких случаях чаша весов редко склоняется в сто-рону выздоровления. Скажем, так: полного выздоровления. Но из своей практики я знаю много случаев, когда выкараб-кивались, казалось бы, безна-дежные больные. И особенно много таких случаев зафикси-ровано именно здесь, на Южном берегу Крыма, - Сорокин указательным пальцем постучал по столешнице. - Вы хотите ее поднять с помощью дыхательных упражнений по системе хатха-йога - так я вас понял?
- И не только. Еще закаливание, ходьба...ну и моральная поддержка. Но, возможно, этого мало...
- Нет, не мало! Но разрешите полюбопытствовать, почему, собственно, вы взяли на себя такую роль спасателя? Что, она ваша сестра, близкая родственница или...
- Она для меня, доктор, все - и папа и мама, и... Боюсь, я не смогу вам это как следует объяснить.
-Да уж чего там объяснять, любезный! Когда мне было столько же лет...
Сорокин неподдельно вздохнул и уставился на свои лежащие на столе узкие кисти рук.
- В Риге подполковник медслужбы военного окружного госпиталя Владимир Иванов только-только закончил дис-сертацию о лечении заста-релых форм туберкулеза, - продолжил мой визави.- Суть его ра-боты чрезвычайно проста. Больному через резиновый катетер вводят противоту-беркулезный препарат прямо в легкие. Лекарства попадают на рану не окольными путями внутримышечных инъекций, а непосредственно через брон-хи.
Я слушал Сорокина и не верил своим ушам.
- Этим убивают двух зай-цев - метод позволяет лечить и тех больных, чей организм не переносит антибиотиков, и тех, кто, подобно Тарасовой, потерял способность проти-воборствовать болезни.
- Так в чем же дело, доктор, почему этим способом уже не лечат всех хроников?
Сорокин почему-то медлил с ответом, как будто чего-то не хотел договаривать. Я настаивал.
- Что-нибудь, наверное, не получилось у вашего Иванова?
- Наоборот, результаты у него превосходные. Превос-ходнейшие! Из контрольной группы в десять человек, у девятерых в течение нес-кольких недель зарубцевались каверны. Тенденция весьма обнадеживающая. Двое из этих больных сейчас нахо-дятся у меня на обследовании. Я - один из оппонентов Иванова. Дело в другом. Метод анестезии в этом эксперименте связан с одним из опиатов, то есть наркотиков. Больным, которым делают вливание лекарства в бронхи, замораживают носоглотку кокаином. Иначе раздраженная катетером слизистая оболочка вызовет неустранимый кашель, что не позволит проделать процедуру. И, хотя на это идет мизерное количество лекар-ства, его вполне достаточно, чтобы вызвать у человека наркотическую эйфорию. А ведь для полного залечивания каверны нужно сделать, как минимум, 80-100 вливаний. Велик риск привыкания. Я разговаривал с бывшими пациентами Иванова, и они с восторгом вспоминают начало процедуры и с ужасом отзываются о минутах, которые наступают спустя полчаса после процедуры. На протяжении нескольких часов их охватывала полнейшая душевная опустошенность...Что, как я понимаю, и называется наркотичес-ким похмельем.
- А новокаин?
-Новокаин, утверждает Иванов, не дает необходимого эффекта анестезии... Это спорное, и, на мой взгляд, самое уязвимое место в его диссертации. Но не все еще потеряно, тут возможны варианты...
Когда я прощался с Соро-киным, он сказал:
- Оставьте мне ваши коор-динаты . Если я буду проводить дополнительные контрольные исследования, не исключено, что Тарасову придется снова взять в институт.
Площадку, где мы про-водили с тобой дыхательную гимнастику, ты окрестила Коходромом или ипподромом для загнанных лошадей. Он нахо-дился вдали от посторонних глаз, в очень уютном месте: слева - горы, справа - стена старых кипарисов и крымских сосенок. На поляне густо пахло смолой, нагретым камнем, откуда-то струящимся ароматом лаванды и мож-жевельника. Тебе не надо было опасаться ветра, он туда не проникал.
По обыкновению, я зани-мал тренерскую скамейку - серый ромбовидный валун, откуда с часами в руках подавал тебе команды. Но в те минуты я тебе представлялся не тренером, а настоящим инкви-зитором - в судейском мантии и в камилавке иезуита. Ты, конечно, была беззащитной жертвой, игрушкой в руках святого ордена. Ты приго-товилась: сейчас с тобой будут делать такое, отчего сердце твое зайдется в лихой гонке, в голове застучат молоты и в глазах потемнеет.
- Не пугайся, - сказал я тебе, - так всегда бывает, когда в кровь сразу попадает боль-шое количество кислорода. Итак, стань прямо, носки ног слегка разведи в стороны, голову держи прямо, руки опусти вдоль туловища. Начи-наем вентиляцию легких. Вдох через рот, глубокий выдох через нос. Повторить упраж-нение десять раз. Обязательно нужно сосредоточить все внимание на процессе дыха-ния. Начали!
Но на пятом вдохе ты схватилась за сердце и, ша-таясь, начала искать, на что опереться.
- А можно я буду делать упражнения сидя? - через силу спросила ты.
-Можно, но тогда большая часть мышц не будет участ-вовать в работе и потребление кислорода еще больше умень-шится. Тебе от этого не станет легче. Смотри, как это делаю я. Вдох - живот делай горкой, выдох - пусть он прилипнет к позвоночнику. Диафрагма должна двигаться, словно поршень у насоса, помогать легким справляться с работой. Ну, начали! Не задерживай дыхание, пыхти, как паровоз и ни в коем случае не надо быть чопорной и деликатной. Будь невеждой и хулиганкой, но главное, будь хорошим паровозом.
Нам понадобилось нес-колько дней, чтобы как сле-дует освоить одно упраж-нение. Я опасался, что сле-дующий этап - задержка дыхания - вызовет у тебя решительный протест. Но видно, мы так хорошо пора-ботали с тобой предварительно, что встав в позу кенгуру, ты с первого раза отключила дыхание на двад-цать секунд. У тебя начался приступ кашля, после кото-рого, впрочем, ты почувство-вала себя намного бодрее.
Занятия на Коходроме мы заключали шавасаной - пол-ным расслаблением мышц. Ты ложилась на коврик на спину, прижав руки к туловищу. Когда ты закрывала глаза, я начинал внушать:
- Расслабься до состояния трупа...Не бойся этого слова, побудь пять минут трупом, чтобы дожить до стал лет...Сейчас у тебя начинают тяжелеть руки, к ним переходит тепло земли и крымского солнца. Оно разливается по телу горячими струйками, подсту-пает к ногам и доходит до самых пяток. Тепло проникает буквально в каждую клетку твоего тела, и скоро тебе будет так тепло, что ты начнешь потеть. Кровь беспрепятствен-но поступает к ногам, они наливаются тяжестью.
Через две недели нам нужно было вызвать образ синего безмятежного неба, в котором парит белая птица.
- А зачем мне закрывать глаза, - сказала ты, - вот оно, синее небо, надо мной, а вон и птица летит.
Я поднял голову и увидел грифа, парящего на огромной мной высоте.
- Гриф не вызовет, выздоравливающая Тарасова, тех ассоциаций, которые нам нужны для полно-го расслабления мышц. Нам нужна белая птица - альбатрос или обыкновенная белая чайка.
- Которая улетела в вдоль Черного моря?
- Нет, наша с тобой чайка никуда не улетала.
Однажды, когда я щупал твой пульс, чтобы записать его частоту в тетрадь, ты, загля-дывая мне в глаза, спросила:
- Женя, а ты не боишься, что в один прекрасный момент мои легкие не выдержат и лопнут? Как старый бурдюк...
Я не сразу понял, насколь-ко серьезны твои слова. Только сказал:
- Запас прочности у чело-века намного выше, чем у любого самолета..
- Это у человека, а у меня? Ведь мои легкие дырявые.
- А битый горшок дольше служит. Дышать - это естес-твенный процесс, предусмо-тренный природой. Чтобы стать загнанной лошадью, надо пробежать, как минимум, две марафонские дистанции.
- А что бы ты делал, если бы я вдруг на твоих глазах умерла?
- Чтобы я делал? Я бы засек время, а потом сказал: "Хватит, Тарасова, при-творяться, пора на обед!"
- Нет, я не шучу. Ответь мне, что бы ты делал в первые мгновения? Кричал бы, звал на помощь?
От твоих слов, как пишут в старых романах, повеяло холодом. В свои двадцать три года, полный надежд и опти-мизма, я просто не мог себе такого представить. Но сердце мое словно пронзила игла. Я на мгновение увидел тебя, в твоем черном трико, лежащей на теплой земле, по которой ты больше никогда уже не пройдешь.
Я пожал плечами, не знал, что ответить.
- Я не знаю, что бы я делал. Может, тоже лег бы с тобой рядом и умер.
- Нет, мужчины от этого не умирают. Помнишь, у Хемингуэя, в "Островах в океане", как Томас Хадсон после гибели семьи рассуж-дал... Он сидел в глубоком удобном кресле, пил виски и понимал, что невозможно читать "Нью-Йоркер", если те, кого ты любишь, умерли всего несколько дней назад. Он взял "Тайме" - и смог читать. - Ты замолчала, прикрыв глаза ладонью. И продолжала: - Хадсон видел спасение в виски, в чтении 'Тайме". И все вы, мужчины, быстро находите в этом спасение. А женщины находят утешение в своих детях, в памяти по своим лю-бимым.
- Как видишь, природа во всем разумна и оставляет человеку шанс, чтобы не сойти с ума. Но, наверное, есть исключения из правил, когда одна жизнь как бы сблокиро-вана с другой. Умирает один, не может продолжать жизнь и другой. Ромео и Джульетта, Тристан и Изольда...
- Берестов и... как там зовут твою зазнобу?
Ты впервые упомянула мою фамилию, хотя я тебе ее ни разу не называл.
- У меня никого нет.
- Никого-никого? - настаивала ты, и я почувствовал в твоих словах затаенный интерес. - И дома никого?
- И дома - никого.
- Меня поражали твои глаза. В них удивление и беспо-койство как-то странно слива-лись с ожиданием и участием. Впрочем, они никогда не были пустыми и равнодушными.
- Как же так, молодой мужчина, отслужил армию и не устроил до сих пор свою личную жизнь...
Ты явно надо мной издева-лась, словно не видела, где начинается и, где кончается моя личная жизнь.
Это был первый наш разго-вор, когда ты, по своей иници-ативе, затронула столь щеко-тливую для меня тему. Будь я тогда поопытнее в амурных делах, наверное, понял бы, что твое отношение ко мне изменилось в лучшую для меня сторону, и ты ищешь такие слова, которые помогли бы и мне понять сказанное тобою. А когда мы, повернулись лицом к ллуне, я отчетливо прочитал в твоих глазах бессилие перед моим невежеством. Но, что я тогда мог утверждать или отрицать со своим "общеобразовательным цензом"? Правда, я мог вспомнить, когда родился Пушкин, и даже прочесть отрывок из поэмы "Хорошо". Но я ничего еще не знал ни о Хемингуэе, ни о Пастернаке...Впрочем, о нем узнал позже, там же в Кипарисе". Нас перевели на оздоровительную ночевку на берег моря, рядом со мной лежал новенький и, видимо, богатенький золотоискатель из Магадана, который каждую ночь слушал на своей "Спидоле" радио Би-би-си. И вот по этому радио однажды и сообщили о присуждении Пастернаку Нобелевской премии и об его отказе получать ее. Но на слуху у меня уже были такие имена, как Евтушенко, Вознесенский, Окуджава, хотя никого из них я еще не читал.
Однажды ты произнесла слово, которое мне показалось корявым и, когда я хотел его про себя повторить, у меня заплелся язык. Но экзистенциализм меня заинтересовал, и я тщетно пытался раобраться, чем же он увлек тебя. А может, и не увлек, просто ты знала, что он может расшевелить моё дремавшее воображение. Интуитивно я улавливал мысль о законе сообщающихся сосудов, смутно подозревал, насколько нерасторжимой может оказаться такая взаимосвязь. Ты сказала, что у меня отличная память и что при желании я могу многое почерпнуть из книг.
Кто твой любимый поэт? Есенин. Какое его стихотворение ты выбила бы на цоколе еще не поставленного ему золотого памятника? "Не жалею, не зову, не плачу". "Кто из современных поэтов может сравниться с Есениным?" "Никто! В поэзии необходима кровоточащая душа. Нотка трагизма должна звучать в каждой строфе". "Выходит, Есенин - экзистенциалист?" "Нет". И привела слова Фейербаха: "Поэзия предполагает потерю, скорбь, прошедшее. Не при восходе солнца, а при его закате пела муза свою вечер-нюю песню. Лишь возвра-щение солнца, утраченного, но вернувшегося, воспел чело-век, и притом только на второй день после своего возвра-щения".
- Экзистенциализм здесь ни при чем. Софокл и Данте были до него, а кто откажется от жизни, прочитав их трагедии? Или эти строки Есенина: "Колокольчики звездные в уши насыпает вечерний снег".
- А как же остальная поэ-зия?
Меня этот вопрос зани-мал, как личный. Ты долго молчала, затем указала рукой на луну. Ты попросила рас-сказать о ней в самых краси-вых, в самых восторженных выражениях. Она светила нам в лицо своим отраженным све-том, отбрасывая тени чуть ли не до самых гор. И я стал думать над ответом. Ты не торопила меня, и я, хоро-шенько все обдумав, сказал: "Луна круглая, как матовая лампочка. Она напоминает счастливое лицо ребенка, которому купили мороженое"
- Вот видишь, - сказала ты, - луну воспринимает каждый по-своему. Ты - так, я - по-другому. "Месяц в ярком, холодном небе был похож на кусок мокрой бумаги" - Джон Коуп. "Круглая желтая луна" - Гонкур. "Виднелась кроткая дебелая луна цвета ливерной колбасы", - сказал о ней Гейслер. Но, пожалуй, никто так не выразился о луне, как это сделал Пушкин:"Луна, как бледное пятно, сквозь тучи мрачные желтела..."
Сейчас я мог бы дополнить тебя: "Этим вечером долго-долго глядели они на луну и звали ее сереб-ряной пуговицей, медной монеткой, бронзовым шариком, золотой бляхой, короной, забытой в далеком прошлом, латунной шапкой, качаю-щейся на воде. Такие люди, как мы с тобой, могут делать с луной, что хотят". Как будто Карл Сэндберг написал о нас с тобой. Или же Ду Фу: "И в лунном сиянии высохнут слезы у нас".
Ты, возможно, сама об этом не догадываясь,сделала все для того, чтобы мои нейроны не рабо-тали вхолостую, дала им пищу, чтобы, превращенная в амино-кислоту, она потекла по моим извилинам благородным пото-ком мыслей. И в этом ты, по-моему, преуспела. Легко и просто учиться у книг, когда знаешь, что результат может порадовать самого близкого человека.